Книга академика А. В. Петровского «Психология и время»


 Почему Михаилу Ярошевскому понадобилось взрывать Дворцовый



Pdf көрінісі
бет5/35
Дата26.10.2018
өлшемі5.01 Kb.
#95171
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35

6. Почему Михаилу Ярошевскому понадобилось взрывать Дворцовый 
мост?
В романе Орлова "Альтист Данилов" можно найти примечательный эпизод. 
Действие разыгрывается на спине громадных размеров быка. И так уж случилось, 
что герой романа догадался, что у быка чешется спина. Догадавшись, он ее 
почесал. После этого судьба ему благоприятствовала, поскольку волшебный бык, 
от которого многое зависело, с этого времени стал его тайным покровителем.
Когда мы в 1960 году приехали в Ереван на психологическую конференцию, 
каждого вновь прибывшего встречал доцент Мкртыч Арамович Мазманян. Он был 
очень гостеприимен и каждого лично сопровождал до гостиницы. Правда, 
размещение строго соответствовало "рангу" участника конференции. "Генералы" 
— Б.М. Теплов, А.А. Смирнов, А.Н. Леонтьев и другие академики были поселены в 
"Армении" — лучшей гостинице города. Те, кто стояли на одну-две ступени ниже, 
— в гостинице "Ереван". "Третий сорт", к которому были отнесены я и почему-то 
профессор B.C. Мерлин, — во второразрядной гостинице "Севан". Все остальные 
— доценты и старшие преподаватели — в студенческих общежитиях в разных 
концах города. Неписаная "табель о рангах"!
Этот порядок я хорошо знал. К примеру, в Новосибирском академгородке для 
каждого участника того или иного совещания была предусмотрена особая форма 
обращения. Академику писали: "Дорогой Иван Иванович!". Члену-корреспонденту: 
"Глубокоуважаемый Иван Иванович!". К профессору полагалось обращаться 
путем титулования его "Многоуважаемый". К старшему научному сотруднику — 
просто "Уважаемый". Для всех остальных считалось уместным написать: "Тов. 
Иванов, в 12.00 состоится совещание... Явка обязательна".
Впрочем, в гостинице "Севан" мы чувствовали себя вполне комфортно и не 
завидовали обитателям "Армении". Однако именно последним было оказано 
наибольшее внимание и всевозможные почести в восточном стиле. Забегая 
вперед, скажу, что Мкртыч Арамович при благосклонном участии постояльцев, 
расквартированных в люксах "Армении", вскоре стал доктором наук, избран, 
минуя "членкорскую" ступень, сразу академиком и в Республике удостоен 
высокого звания "Заслуженный деятель науки". Как не вспомнить героя повести 
Орлова, потрафившего волшебному быку.
Вот на этой конференции я и познакомился с ленинградцем Михаилом 
Григорьевичем Ярошевский. Мы гуляли по ереванским улицам и улочкам, 
любовались двуглавым Араратом, его серебряными куполами, восторгались 
розовым туфом Центральной площади, откуда можно было видеть гору, которая, к 
огорчению наших добрых армянских друзей, находилась на турецкой территории. 
"Масис" — называют армяне Арарат. По-моему, звучит более мягко, уходит 
рычащее созвучие. На дворе стояла золотая осень — "воскеашун".
Тогда мы не знали о том, что произойдет с нами в последующие годы, что 
Михаил Григорьевич вскоре станет доктором наук, а затем и оппонентом моей 

докторской диссертации, что мы с ним будем соавторами многих книг и 
соредакторами словарей и энциклопедий. Не подозревали, что позднее станем 
близкими друзьями. Не могли мы тогда предполагать, что придет время, — а оно 
сейчас пришло, — и профессора Ярошевского по праву будут называть 
старейшиной российской психологии.
То, что будущее для каждого всегда в тумане, вполне понятно, но и о прошлом 
моего друга я тоже знал очень немногое. Было известно, что он долгое время 
работал в Таджикистане. Филолог по образованию, он изучал творчество 
Потебни, всерьез занимался вопросами истории психологии, был он учеником 
С.Л. Рубинштейна. Вот, пожалуй, и все.
В 1973 или в 1975 году, когда я был академиком-секретарем Отделения 
психологии АПН СССР, я сделал попытку избрать профессора Ярошевского 
членом-корреспондентом Академии. В ЦК партии я столкнулся с резким 
противодействием. Все мои попытки добиться согласия оказались тщетными. 
Между тем от решения высшей инстанции, "квартировавшей" на Старой площади, 
в те годы зависело все. "Нет, нет, — сказал мне инструктор, курировавший 
Академию, и пояснил. — В данном случае речь идет не о "пятом пункте", как вы, 
очевидно, предполагаете".

В чем же дело? Ярошевский — один из самых крупных и 
перспективных ученых.

Нет, нет, — еще раз повторил куратор. — Здесь другое...
Что это "другое", я тогда не знал. Понимание пришло сравнительно недавно. 
Михаил Григорьевич показал мне справку, в которой было сказано, что уголовное 
дело, возбужденное против него, прекращено... 7 мая 1991 года. Уточним сразу — 
через сорок три года после того, как оно было начато. Рекорд для книги Гиннесса?
В 1938 году молодой человек по имени Михаил Ярошевский был арестован 
органами НКВД и посажен в тюрьму. Его обвиняли в том, что он намеревался во 
время первомайской демонстрации взорвать Дворцовый мост и убить вождя 
ленинградских большевиков Андрея Александровича Жданова. Это подпадало 
под действие ст. 58, п. 8 — "террор", что обещало расстрел. Потом обвинение 
было смягчено — та же статья, п. 10 — "антисоветская агитация". Почти полтора 
месяца он пролежал на цементном полу камеры в "Крестах" рядом с Львом 
Николаевичем Гумилевым. Как вспоминает Михаил Григорьевич, его сокамерник 
получал открытки от матери — Анны Андреевны Ахматовой. Как это ни 
удивительно, у самого Гумилева память об этих посланиях не сохранилась. Когда 
во время какого-то интервью ему сказали, что академик Ярошевский рассказывал 
о письмах Ахматовой, которые ее сын читал в камере, Лев Николаевич заплакал и 
сказал: "Неужели Мишка это помнит!? А я забыл".
Из камеры выводили на прогулку парами. Как-то мой друг оказался в паре с 
комкором Константином Рокоссовским, будущим маршалом. Тот зло и громко 
сказал: "Вот выйду отсюда — обо всем напишу товарищу Сталину!". Об этом 
коротком эпизоде я вспомнил, когда смотрел фильм Никиты Михалкова 
"Утомленные солнцем". Там комдив Котов — как, впрочем, почти все мы в те годы, 
— наивно считал, что достаточно сообщить Сталину о злодеяниях НКВД — и 
справедливость будет восстановлена.
Михаил Григорьевич как-то сказал: "Я всегда с особым чувством смотрю из-под 
арки Главного штаба на Александрийский столп и на фасад Зимнего дворца".
Дело в том, что военный трибунал заседал в одной из комнат с видом на 
Дворцовую площадь. Обвиняемый отказался от показаний, которые он дал на 
следствии, объяснив, что это было результатом пыток. Ответ был короткий: "Вы 
клевещете на органы НКВД. За это с вас дополнительно взыщется". Будущему 
профессору повезло. Его дело рассматривал военный трибунал, а не "Особое 
совещание" (та самая знаменитая "тройка"). Приговор военного трибунала должен 
был быть утвержден в Москве. (Гумилевым же занималась "тройка", приговоры 

которой в дополнительном подтверждении не нуждались.)
Пересылка, рассмотрение документов в Москве и другая счастливая канитель 
выручили. В 1939 году, после ареста Н.И. Ежова, многие заключенные оказались 
на свободе — вынужденный жест "высокого" руководства, решившего списать 
санкционированный и организованный ЦК партии террор на "ежовщину". 
Ярошевский оказался на свободе. В последующие годы он работал в 
Таджикистане.
Я долго не решался задать Михаилу Григорьевичу один вопрос. Мне было 
непонятно, почему молодой, талантливый, подающий большие надежды психолог, 
любимый ученик Рубинштейна вдруг бросает Москву, Институт философии и 
уезжает в Среднюю Азию. Что он там нашел? Какая-нибудь романтическая 
история? Удобно ли любопытствовать?
Только когда мы стали с ним настоящими друзьями, я решился вызвать его на 
откровенность. Это произошло совсем недавно, — летом 1996-го.

Ну что же, было время, когда о причинах этого моего путешествия 
в столь далекие края я не стал бы даже упоминать. Другие теперь 
времена. Так, послушайте. Как-то летом 1950 года меня, младшего 
научного сотрудника Института философии, вызвал заместитель 
директора Трошин. Вы когда-нибудь встречались с ним?

Видел издалека, как и многих других "великих философов": 
Каммари, Федосеева, Константинова. Помнится, у Трошина нос был 
оттенков революционного цвета — не исключено, что он увлекался 
не только философией. Впрочем, ничего определенного я сказать о 
нем не могу.
Ярошевский пересказал свой разговор с Трошиным. Замдиректора спросил его: 
"Знаешь ли ты, что вошел в историю борьбы американской компартии против 
империализма?". Трошин протянул мне свежий номер "Правды", где ТАСС 
сообщало, что в США судили руководителей компартии за распространение 
статьи советского психолога М. Ярошевского "Холодная война и психология".

Чем же Вы тогда так досадили американскому империализму? — 
поинтересовался я.

Разоблачал его идеологические происки.

Как полагается марксисту-ленинцу?

А у Вас тогда была другая позиция?

Нет! Кто знает, может, я в те времена был марксист "покруче", 
чем Вы. Тогда в этом отношении все были одного поля ягоды.

Видите ли, — уточнил Ярошевский, — хотя я и подставил 
представителей передового отряда американского рабочего класса 
под удар, но никогда не давал негативной идеологической оценки ни 
одному советскому философу и психологу. По тем временам это 
было бы политическим доносом — не иначе. Помнится, как философ 
Ф.И. Георгиев устроил разносное обсуждение книги С.Л. 
Рубинштейна. Оно было настолько несправедливым и 
отвратительным, что в стенограмме были зафиксированы выкрики из 
зала: "Довольно!". Георгиев, правя стенограмму, уточнил, дописав к 
цитируемым словам: "Восклицание ученика С.Л. Рубинштейна — 
Ярошевского".
"Вот видишь, — продолжил Трошин, — американских идеалистов 
разоблачаешь, а о наших, внутренних врагах молчишь. Не потому ли, что они 
пристроили тебя в Институт философии — этот боевой идеологический штаб 
Коммунистической партии?". Из дальнейшего разговора стало ясно, что он имел в 
виду моего учителя Сергея Леонидовича Рубинштейна, которого на каждом 
сборище изобличали в "космополитизме" (запомнилось даже одно уж вовсе 

страшное обвинение: "Рубинштейн не только идеологически, но и организационно 
связан с врагами нашей Родины"). "Не из-за твоей ли биографии ты 
помалкиваешь? Придется принять меры, — добавил Трошин. Я понял, что меня 
уволят. Но "меры" оказались другими. Через несколько дней ко мне подошел 
молодой человек и, показав красную книжку сотрудника госбезопасности, 
пригласил в машину. Он привез меня на Лубянку и в своем кабинете завел 
разговор. Смысл его сводился к тому, что дело о моей контрреволюционной 
деятельности не закрыто и что, если я не хочу дальнейших неприятностей, 
должен докладывать о настроениях и разговорах Рубинштейна. В этой ситуации я 
сделал единственно возможный выбор.

Ну и что Вы решили?

Как, что решил? Вы же сказали, что "молодой, талантливый, 
подающий надежды" отбыл в Среднюю Азию. Между прочим, на 15 
лет. Рубинштейн за мной туда, разумеется, не последовал. Так что 
проблема отпала сама собой.

Так сразу и уехали? Все бросили? Все оставили?

Все! Включая несколько пустых бутылок, опорожнив которые, я с 
большей легкостью принял решение и, буквально через пару дней 
любовался из иллюминатора самолета среднерусским пейзажем, 
сменившимся потом безотрадной пустыней.

Следовательно, все ваши неприятности с органами, 
обеспечивающими нашу государственную безопасность, остались 
позади?

Не скажите!
Как он повествовал далее, с ним, таджикским жителем, где-то в начале 50-х 
годов приключилась другая история, также чреватая не меньшими опасностями.
В один из своих приездов в Москву из Куляба, где он одно время работал в 
педагогическом институте, Михаил Григорьевич зашел в редакцию "Литературной 
газеты". Это была заря всеобщего интереса к кибернетике. Два физика 
рассказывали о быстродействующих электронных счетных машинах, которым, по 
их словам, принадлежало будущее в науке и технике.
Рассказывали они так усложнено, оснащали свое повествование множеством 
таких малопонятных технических терминов, что перенести все это на газетную 
полосу не представлялось возможным. Тогда заведующий редакцией попросил, 
чтобы "таджикский" гость, основываясь на этом рассказе, написал очерк о 
перспективах ЭВМ. Очерк был написан и опубликован, а автор отбыл "по месту 
жительства", но ненадолго.
Вскоре он был вызван в Москву. В редакции "Литературной газеты" ему 
показали письмо военного прокурора, из которого явствовало, что М.Г. 
Ярошевский привлекается к уголовной ответственности ни более, ни менее по 
статье за разглашение государственной тайны. Легко представить состояние 
подследственного. Какая государственная тайна? Откуда она ему известна? Когда 
и как он ее "разгласил"? Постепенно туман вокруг этого обвинения стал медленно 
рассеиваться. Оказывается, моего друга подвел советский патриотизм. Когда в 
статье он рассказывал об успехах американских кибернетиков, то испытывал 
чувство ревности и обиды за советскую науку. По сему случаю он написал, что у 
нас в СССР уже существуют гораздо более совершенные технические устройства, 
чем американские ЭВМ.
Следователь допытывался: "А какие у Вас были основания для этого 
утверждения? Каким образом Вы получаете информацию о состоянии нашего 
машиностроения и, в частности, оборонной промышленности, и откуда Вы знаете 
о новых поколениях ЭВМ? Понимаете ли Вы, каковы возможные внешние 
политические последствия Вашего утверждения?". Разумеется, злосчастный 

автор, узнавший об этих "загадочных" устройствах только лишь в редакции 
"Литературной газеты", ни на один вопрос ответить не мог и честно признался, что 
мотивом его заявления было желание "утереть нос" возомнившим о себе 
заокеанским "поджигателям войны".
"Может быть, мне было бы легче объясниться со следователем, — сказал мне 
Михаил Григорьевич, — если бы я сообщил, что это "вольный" пересказ разговора 
в редакции "ЛГ" двух физиков. Но я понимал, что это означало бы новый виток 
дознаний, в который их неизбежно втянут". Его спасло то, что следователь 
сообразил, что много лет не выезжавшему из Куляба ректору педвуза и в самом 
деле неведомы тайны нашей "оборонки". В общем, автора статьи, напугавшей 
нашу контрразведку, отпустили, посоветовав найти другие способы проявления 
советского патриотизма.
Еще, казалось бы, совсем недавно мы отмечали восьмидесятилетие Михаила 
Григорьевича. Юбилей, как известно, явление заурядное, а иногда даже опасное 
для научного коллектива. Я знаю случай, когда юбиляру в момент празднования 
его 80-летия долго объясняли, как он много сделал и как жалко, что он уходит с 
работы, где он мог бы успешно продолжить свое творчество и свершить еще 
немало. К ужасу администрации, в заключительном слове юбиляр, 
прослезившись, сказал, что все понял, что он совершил ошибку и что не имеет 
права уйти с занимаемой должности. Выражения лиц директора института, его 
заместителей и ученого секретаря были достойны кисти Гойи. 
Иное дело — Ярошевский. До последнего дня своей жизни он продолжал 
работать, и весьма продуктивно. В своем последнем письме к герою этого очерка 
я подписался: «Ваш «соавтор в законе»». 
Одно я только не понял, зачем моему другу понадобилось взрывать Дворцовый 
мост, и как он собирался это сделать, располагая из всего технического 
снаряжения только электрическим фонариком?
7. О том, как профессор Колбановский академика Павлова в марксистскую 
веру обращал
Было это где-то в середине 60-х годов. По каким-то делам, возможно, 
диссертационным, мне предстояло разыскать отдыхавшего в летнее время, как 
всегда, на Оке, в Тарусе, профессора Владимира Алексеевича Артемова.
Владимир Алексеевич был весьма колоритной фигурой. В далеком прошлом — 
актер, вальяжной импозантной внешности. Несмотря на свою массивную фигуру, 
он передвигался легко, и долгое время годы на нем не сказывались. Говорили, что 
это был один из лучших в Москве хозяев застолий, Я действительно более 
остроумного тамаду никогда не встречал. Он заведовал кафедрой психологии в 
Институте иностранных языков и был еще знаменит тем, что там у него были 
собраны самые хорошенькие аспирантки и сотрудницы. Специалист по 
психологии речи, он, наряду с научными разработками, занимался 
идентификацией человека с помощью специального анализа особенностей 
голоса. Это было что-то вроде дактилоскопии, но в сфере "вокала".
Добраться до Тарусы было сложно. Сначала поездом до Серпухова, потом 
пешком до речной пристани, а там уж теплоходом до Тарусы.
Владимир Алексеевич встретил меня на пристани и сразу же повел на широкий 
балкон, нависающий над Окой, какого-то не то чтобы ресторана или кафе, а 
скорее, популярной в этой местности "забегаловки". Внизу, за перилами — 
длинное, спокойное синее полотно Оки, заокские дали. И так — до горизонта. Я с 
удовольствием попивал в этот жаркий день холодное красное вино и с 
неиссякаемым интересом слушал моего собеседника.
Есть история психологии, которой я отдал многие годы жизни, написав, немало 
книг и множество статей. Но это официальная, увы, казенная история, в прошлом 

подверженная идеологическому давлению и обставленная со всех сторон 
запретами — чем-то вроде "кирпичей" на дорожных знаках: "в эту сторону идти 
нельзя!" и "в другую — тоже запрещено!". Об этом читатель может судить по 
предыдущим рассказам. Кажется, только недавно все эти запретительные 
надписи сняли. Но легко представить себе, как жадно много более тридцати лет 
назад я выслушивал рассказы, где фигурировала неписаная и, конечно, не 
подлежащая публикации подлинная история науки, которой я себя посвятил.
Прихлебывая из граненого стакана вино, Владимир Алексеевич рассказывал о 
психологии 20-х годов такое, что мне все время хотелось прервать его словами: 
"Этого не может быть!".
Как об этом писал я и другие историки психологии, в 1923 году директора 
Психологического института — профессора Георгия Ивановича Челпанова — 
сменил Константин Николаевич Корнилов. С именем Корнилова мы связываем 
переворот в нашей науке и перестройку ее на основе марксизма. Создатель и 
первый директор института — Г.И. Челпанов, традиционно именовавшийся не 
иначе как "психолог-идеалист", был отправлен в отставку. Как все знали, читая 
историко-психологические сочинения (в том числе и мои), молодые сотрудники 
Психологического института А.Н. Леонтьев и другие активно поддержали 
"внедрение марксизма в психологию" и были опорой нового директора.
Между тем, по словам профессора Артемова, все обстояло иначе. В момент, 
когда решалась судьба института, скажем так, на "конспиративной квартире" 
одного из молодых сотрудников состоялось "сборище", на котором было принято 
решение — "не допустить, чтобы подпевалы большевистского режима 
узурпировали власть в науке". Впрочем, "либеральная интеллигенция" и на этот 
раз оказалась верна себе — дальше возмущения и громких слов в стенах частной 
квартиры дело не пошло. Тем более, что несколько умеренных и отнюдь не 
радикально настроенных психологов, среди которых был тогда мой будущий 
заведующий кафедрой — профессор Николай Федорович Добрынин, не 
поддержали "экстремистов". Как не вспомнить фразу из "Театрального романа" М. 
Булгакова. Супруга режиссера Ивана Васильевича (за которым легко угадывается 
К.С. Станиславский) говорила: "Мы против властей не бунтуем!". Однако, как это 
ни удивительно, "конспиративная сходка" почему-то начисто выпала из памяти ее 
участников.
Рассказывал Владимир Алексеевич и о так называемой реактологической 
дискуссии, которая развернулась в Психологическом институте в начале 30-х 
годов. На этот раз роли поменялись — обвиняемым был Корнилов, которого 
уличали и в идеализме и в механистическом материализме одновременно. В роли 
штатного обвинителя на чуть ли не еженедельных разоблачительных собраниях 
выступал Виктор Николаевич Колбановский. Его я, кстати, хорошо помню. 
Небольшого роста, с неизменно категорическими интонациями в голосе, 
решительный в суждениях, он в мои аспирантские годы уже сколько-либо 
значительной роли не играл, но во времена реактологической дискуссии он был 
"грозой" в психологии и недолго состоял директором Психологического института. 
Кстати, название института многократно менялось. В середине 30-х годов его 
обозначала аббревиатура ГИППП — Государственный Институт психологии, 
педологии, психотехники. Ввиду уничтожения педологии и психотехники и почти 
предсмертной агонии психологии в научном фольклоре его именовали 
Институтом трех покойниц — ППП. На институтских собраниях Колбановский 
избрал почему-то на роль "жертвы вечерней" именно своего хорошего знакомого и 
сослуживца — Владимира Артемова. С пафосом, который был присущ ему — 
выпускнику Института Красной Профессуры, — он изобличал и обвинял Артемова 
во всех смертных идеологических грехах. Между тем, в силу своих 
характерологических особенностей, Владимир Алексеевич всегда держался 
подальше от политики и идеологии.


Витька! — говорил ему Артемов, — что ты делаешь?! Что ты 
говоришь?! Меня ж в конце концов посадят! Оставь меня в покое! 
Сегодня такая критика — дело нешуточное!
Ничего не помогало. С той же страстью и партийным рвением Колбановский 
вновь и вновь продолжал громить "махизм" своего уже не на шутку перепуганного 
приятеля. Надо было реагировать:

Слушай, Витька, если ты не оставишь свои прокурорские речи и 
опять меня помянешь, я тебя побью!
Увы, Колбановского это не остановило. И тогда "Володька" встретил после 
собрания "Витьку" в тоннеле ворот университетского двора и побил его...
Я представил себе, как он это делал, потому что Артемов встал из-за стола и 
несколько раз опустил кулак сверху вниз. Если учесть, что он был на две головы 
выше Колбановского, то картина — вполне наглядная. Когда я поинтересовался, 
продолжалась ли критика "злостного махиста", Артемов улыбнулся и сказал: 
"Конечно, нет. Он понял, что это только первая порция". Мне подумалось, а может 
быть, это и не такой уж плохой способ для завершения научной полемики? Как-то 
раньше это не приходило в голову...
Между тем позднее стало очевидным, что полученная взбучка не многим 
способствовала научаемости марксистски ориентированного критика. Мне 
вспоминается следующее.
В начале 50-х годов труды Павлова не только изучались, но воспринимались 
как откровение. И вдруг обнаруживается, что в многочисленных изданиях его книг 
допущена ошибка, которую некоторые читатели готовы были расценивать не 
иначе, как происки "врагов народа". Разумеется, "кое-кем" писались 
соответствующие письма "куда надо". Только подумать! Павлов в статье 
"Условный рефлекс", подготовленной для 56-го тома Большой Советской 
Энциклопедии пишет: "...С другой стороны, труд и связанное с ним слово сделало 
нас людьми...". (Обратите внимание! Странно, почему "сделало", а не "сделали"? 
Впрочем, объяснения впереди).
Так в Энциклопедии. Однако в Полном собрании сочинений И.П. Павлова (том 
III, книга вторая, 1951, с. 336) написано по-иному: "...с другой стороны, именно 
слово сделало нас людьми...". Что это было? Намеренная ошибка редактора Э.Ш. 
Айрапетянца, попытавшегося отлучить Павлова от марксизма? Ни в коем случае! 
Айрапетянц, как многим было известно, всегда стремился быть большим 
"павловцем", чем даже сам Павлов. Но почему Айрапетянц в этом же томе, 
приводя в редакторских примечаниях незначительные расхождения в 
опубликованных трудах Павлова, стыдливо обошел молчанием столь серьезное 
разночтение между редактируемым им томом и Энциклопедией? Все дело в том, 
что в 1936 году великого ученого бесцеремонно "поправили" — без его ведома 
вписали ему в текст статьи указание на роль труда в происхождении человека, 
дабы никаких разногласий с Энгельсом у него не было. Исправление в Полном 
собрании сочинений, по-видимому, — отзвук требования великого ученого не 
обращать его насильственно в марксистскую веру.
Вполне понятен вопрос: "При чем здесь Виктор Николаевич Колбановский, 
фигурировавший в рассказе Артемова?". Все очень просто. В.Н. Колбановский 
был редактором соответствующего раздела 56-го тома БСЭ и своей рукой 
поправил павловскую формулировку. Могу представить себе гнев Ивана 
Петровича.
Вообще говоря, Павлов особой любви к советской психологии не испытывал. 
Одно дело — Георгий Иванович Челпанов, изгнанный со своего поста директора 
Психологического института. Его он уважал и даже приглашал к сотрудничеству. 
По-иному выглядели в его глазах психологи-марксисты. Тот же В.А. Артемов, а 
впоследствии и М.Г. Ярошевский, говорили мне, что приехавший к Павлову в 
Колтуши в командировку Алексей Николаевич Леонтьев был встречен весьма 

нелюбезно и великий ученый не пожелал с ним разговаривать. Предполагаю, что 
история с редактурой энциклопедической статьи не прибавила "симпатий" к 
новому поколению психологов.
Впрочем, Павлов свое негативное отношение не раз проявлял не только к 
психологической науке, руководителем которой стал вместо Г.И. Челпанова К.Н. 
Корнилов, но и к советской власти, к идеологии которой пыталась тогда 
приспособиться, как и другие науки, психология. Известно, что он писал 
обличительного характера письма председателю Совнаркома В.М. Молотову. Кто 
знает? Может быть, именно это послужило причиной скоропостижной смерти 
великого ученого. Павлов проявлял симпатию к Наркому здравоохранения Г.Н. 
Каминскому (впоследствии расстрелянному). И все-таки, отвечая на его 
поздравительное письмо, не мог не высказать свою позицию в отношении 
коммунистического режима. Извлеченное из архива, это послание было 
опубликовано в "Литературной газете" 29 ноября 1989 года. Позволю себе 
привести его полностью, поскольку считаю это важным историческим документом 
(письмо было написано 10 октября 1934 года):
"Глубокоуважаемый Григорий Наумович! Примите мою сердечную 
благодарность за Ваш чрезвычайно теплый привет по случаю моего 85-летия. К 
сожалению, я чувствую себя по отношению к нашей революции почти прямо 
противоположное Вам. В Вас, увлеченного некоторыми, действительно 
огромными положительными достижениями ее, она "вселяет бодрость чудесным 
движением вперед нашей Родины", меня она, наоборот, очень тревожит, 
наполняет сомнениями.
Думаете ли Вы достаточно о том, что многолетний террор и безудержное 
своеволие власти превращает нашу и без того довольно азиатскую натуру в 
позорно-рабскую?.. А много ли можно сделать хорошего с рабами? Пирамиды? 
Да; но не общее истинное человеческое счастье. Останавливаете ли Вы Ваше 
внимание достаточно на том, что недоедание и повторяющееся голодание в 
массе населения с их непременными спутниками — повсеместными эпидемиями, 
подрывают силы народа? В физическом здоровье нации, в этом первом и 
непременном условии, — прочный фундамент государства, а не только в 
бесчисленных фабриках, учебных и ученых учреждениях и т.д., конечно, нужны, 
но при строгой разборчивости и надлежащей государственной 
последовательности.
Прошу простить, если я этим прибавлением сделал неприятным Вам мое 
благодарственное письмо. Написал искренне, что переживаю.
Преданный Вам Ив. Павлов".
Но вернемся к профессору Колбановскому.
Мне не хотелось бы рисовать его портрет в исключительно мрачных тонах. Он 
был по-своему искренним человеком и действительно верил, что в его 
обязанности входит сохранение "белизны риз" марксистско-ленинской идеологии. 
Я его помню в период стремительного возвращения нашей школы к обличию 
классической дореволюционной гимназии. Форменные курточки, коричневые 
платьица с белыми фартучками. Вместо отметки в дневнике "очень хорошо" — 
"отлично", вместо "удочки" (удовлетворительно) — "тройка" и т.д.
Виктора Николаевича влиятельная газета попросила написать статью, где 
содержалось бы "психологическое обоснование" раздельного обучения. Он 
отказался, написав нечто противоположное, поскольку эти нововведения, как он 
мне пояснил, противоречили принципам советского школьного образования, у 
истоков которого стояли Ленин и Крупская. Мой разговор с ним происходил, 
вероятно, где-то в 68-м или 69-м году, — точно сказать не берусь.
Я как-то разговаривал с моим старым другом Владимиром Михайловичем 
Ривиным. О нем можно прочитать во второй части этой книги. Он неожиданно для 
меня вспомнил В.Н. Колбановского и уточнил историю его возражений против 

сталинской образовательной политики. Как сказал Владимир Михайлович, это 
был "смертельный номер" даже со спасительной пометкой "Печатается в порядке 
дискуссии". На рубеже 40-х и 50-х мой друг был редактором отдела 
коммунистического воспитания в "Литературной газете". Именно к нему в апреле 
1950 года Виктор Николаевич принес статью "Волнующий вопрос", содержавшую 
аргументацию, направленную против этой "реформы" образования. Как это ни 
удивительно, статью напечатали. В нескольких номерах газеты шло обсуждение 
или осуждение позиции профессора Колбановского. И, как считает бывший 
смелый редактор, именно эта полемика привела к отказу от реформаторских 
усилий и "отката" к старым гимназическим порядкам не произошло.
...Пойду дальше в оправдании этого маленького, краснолицего и подвижного 
человека. При этом мне придется откровенно признаться, что однажды я 
совершил нечто похожее на конфликтную ситуацию "Артемов — Колбановский". 
Случилось это со мной 45 лет назад. Я только что защитил кандидатскую и был, 
как и полагается неофиту в науке, критичен и категоричен. У меня были очень 
хорошие отношения с молодым преподавателем нашего пединститута Михаилом 
Викторовичем Пановым. Насколько мне известно, в дальнейшем он стал одним из 
крупнейших филологов. Но тогда оба мы были очень молоды.
Панов попросил меня выступить на защите его кандидатской диссертации в 
качестве неофициального оппонента и тем самым поддержать "соискателя". Я с 
готовностью согласился.
На ученом совете я сказал много лестных слов о диссертации. Однако, как это 
полагалось, для демонстрации объективности было необходимо сделать какие-
либо критические замечания. Я и сам не заметил, как меня "понесло". Одним 
словом, мое критическое завершение фактически перечеркнуло все доброе, что я 
успел сказать о нем вначале. Не сразу поняв, что натворил, я был очень удивлен 
непривычной сухостью и сдержанностью Панова в отношениях со мной, хотя его 
защита, как мне казалось, прошла вполне благополучно.
Позднее, конечно, я "прозрел" и до сих пор не могу отделаться от чувства вины 
и стыда за то, что произошло в те далекие годы. Не знаю, прочел когда-либо 
Михаил Викторович эти строчки, а возможно, ему об этом кто-нибудь рассказал. 
По сей день я не могу себе простить мои критические порывы. А может быть, меня 
тогда надо было просто побить и больше уже не обижаться?
Было обидно, что я не всмотрелся в собеседника моего коллеги. По дороге мы 
еще долго говорили, и рассказы Артемова не переставали поражать меня 
точностью деталей. Вот в двери Института психологии вкатывается шариком 
Колбановский и первому попавшемуся ему на глаза сотруднику сообщает: "Я 
только что из ЦК...". Таково его традиционное появление в стенах вверенного ему 
научного учреждения.
Разумеется, отнюдь не один Колбановский был героем этих рассказов. До сих 
пор сожалею, что я не записал многое из того, что было мне поведано в этот 
жаркий летний день в Тарусе. Что ушло — уже не вернешь!
8. "Феномен Зейгарник" в Лейпцигской ратуше
Мне довелось участвовать в работе многих конгрессов и конференций 
психологов. В Лейпциге участников конгресса принимал в ратуше бургомистр.
Немного опоздав, я зашел в зал, когда все уже собрались. Еще в дверях я 
увидел странную картину — небольшую очередь, голова которой скрывалась за 
колонной. Подойдя поближе, я понял, в чем дело Гости поочередно подходили к 
маленькой старушке и приветствовали ее. Кто пожимал, а кто — предполагаю, что 
это были галантные французы, — целовал ее руку. Прислушался. Некий господин 
— американец, если судить по произношению, — грубовато, но восторженно 

сопроводил рукопожатие возгласом: "Удивительно! Никогда не предполагал, что 
вы живы, и я буду иметь честь с вами познакомиться!".
Эту старушку я хорошо знал уже много лет. Блюма Вульфовна Зейгарник — 
профессор факультета психологии Московского университета. Ее лицо, как 
всегда, слегка подергивающееся — нервный тик, — выражало смущение. Она 
явно не ожидала оказываемых ей почестей. Однако ничего поразительного в этом 
не было. Не так уж много осталось известных психологов, которые приобрели имя 
в науке еще в 20-е годы. Она принадлежала к их числу. Во всех психологических 
словарях и энциклопедиях, в какой бы стране они ни издавались, есть статья 
"Феномен Зейгарник" или "Зейгарник-эффект". Для Лейпцига ее появление было 
тоже своего рода "эффектом". Ученица и сотрудница знаменитого немецкого 
ученого Курта Левина незаметно возникла в парадном зале ратуши. Сам 
бургомистр, узнав о присутствии столь замечательной особы, подошел, чтобы 
лично ее приветствовать.
Что же представляет собой "феномен Зейгарник" и в чем его 
феноменальность? Вот как это было в далекие 20-е годы, когда Блюма 
Вульфовна, командированная для стажировки в Германию, работала под 
руководством Курта Левина.
Все началось с обеда в берлинском ресторане. Блюма Вульфовна и ее "шеф" 
заказали обед, состоявший из немалого числа блюд. Расторопный официант 
точно выполнил все пожелания. Обедающих удивило, что он, не записывая, 
ничего не забыл, и все было поставлено на стол. Психологи поинтересовались, 
как это ему удается. Тот пожал плечами — уж так он привык и без записей всегда 
обходится. Тогда любознательные посетители спросили кельнера: "Перед тем как 
мы приступили к обеду, Вы рассчитывались с клиентами, сидевшими за соседним 
столиком. Скажите, что они заказывали?" Официант наморщил лоб, но тщетно. 
Он назвал немногие из тех блюд, коими час назад уставил стол их соседей. Этот 
забавный эпизод стал импульсом для исследователей. Курт Левин поручил своей 
сотруднице начать изучение памяти человека. Задача заключалась в том, чтобы 
выяснить, как влияет на запоминание завершенность или незавершенность 
действия. Эксперимент показал, что незаконченное действие лучше сохраняется 
памятью, чем то, что уже завершено. Выявленная закономерность получила 
название "феномен Зейгарник".
При каких только обстоятельствах ни свершаются научные открытия! Ванна 
Архимеда! Яблоко Ньютона! Рассказывают, что ученый Кекуле увидел сложную 
химическую формулу во сне, хотя долго бился над этой задачей, бодрствуя.
Не могу сказать, что натолкнуло поэта Андрея Белого на предсказание об 
ужасающих последствиях применения ядерного оружия. Но в одном из 
стихотворений, написанных в начале века, он предсказывает то, что произошло в 
40-е годы. Он пишет о массовой гибели людей, о "гекатомбе", вызванной 
"атомной, лопнувшею бомбой". (Ударение в слове "атомной" для нашего слуха 
непривычное.) Наитие? Однако оказывается, что и в ресторане наитие может 
снизойти на человека. Уж очень редкий случай.
Когда в Германии воцарился нацизм, Курт Левин эмигрировал в Соединенные 
Штаты. Зейгарник вернулась на родину. Она скончалась в глубокой старости, не 
прерывая исследовательской работы в психологии до последних своих дней.
Ассоциация, несколько неожиданная, но, пожалуй,  я позволю себе о ней 
сказать. Моя многолетняя сотрудница, Алла Борисовна Николаевна, к которой 
испытывали симпатию практически все, кто ее знал, сочетала работу в качестве 
ученого секретаря психологического института  с высоким призванием поэтессы. 
Один из последних ее поэтических сборников назывался: «Что держит нас». 
Название  знаменательное. Держало ее в жизни многое. И та книга, которую мы 
затеяли с ней с ней сделать - учебник социальной психологии, - и дела домашние, 
и не дающие покоя наплывающие поэтические строчки, которые просились на 

бумагу, это явно держало ее, хотя жизнь с каждым днем, с каждой неделей 
ускользала от нее, и это не могли не видеть окружающие.  Ее сборник стихов и ее 
уходящая от нас  жизнь подвигли меня на два четверостишья, навеянные в 
равной мере мыслями о ней и памятью об эффекте Зейгарник. Эти бесхитростные 
стихи:
Сто лет назад в берлинском ресторане,
Где дух науки вовсе неуместен,
Никем не предусмотренный заранее, 
Открыт закон, что ныне всем известен.
Задачи жизни я решал не раз,
Но память стерла след удачи.
Так что же, Алла, держит нас?
Жизнь – нерешенная  задача.
К сожалению, задачи остались нерешенными, а ее жизнь ушла.
9. История моей могилы на Новодевичьем
Вынужден для пояснения этого несколько необычного названия обратиться к 
небольшой автобиографической заметке. В 1960 году Московский городской 
педагогический институт, в котором я много лет работал доцентом, объединился с 
Московским Государственным педагогическим институтом им. В.И. Ленина. Таким 
образом, на кафедре психологии собрались сотрудники и первого и второго 
педагогических институтов. Кафедрой психологии тогда заведовал профессор 
Николай Федорович Добрынин, личность весьма примечательная. Старик, очень 
красивый, с ясными голубыми глазами, он всегда носил широкий длинный галстук, 
не признавал узла, широкой лазурной лентой галстук спускался вниз. На 
заседаниях и конференциях, особенно учительских съездов участников, среди 
лиц, явно рабоче-крестьянского происхождения, фотографы выискивали 
Добрынина, запечатлевали лицо типичного старого русского интеллигента. Это 
всегда вносило необходимое многообразие в зрительный ряд. В связи с 
преклонным  возрастом, его просили подать заявление и «по собственному 
желанию» выйти  на пенсию, однако, он уговорил директора – тогда так называли 
ректоров – дать ему еще возможность поработать, потому что он хотел бы 
передать кафедру не кому-либо и в частности ни одному из тех кто пришел из 
смежного института и не отличался теми нравственными качествами, которые он 
считал обязательными для человека, имеющего профессорское звание, он просил 
подождать, пока защитит докторскую диссертацию его давний сотрудник. Ему 
пошли навстречу и в 1967 году, после того, как я обзавелся докторской степенью 
по психологии, он торжественно, на заседании кафедры, объявил о своем уходе, 
представил преемника, в чем вообще-то говоря никакой необходимости не было, 
потому что я работал там и меня хорошо знали, и слегка смахнув слезу с седой 
бородки, направился садиться куда-то в задний ряд стульев. Я его остановил, 
сказал, что, Николай Федорович, Вы были и остаетесь председателем нашего 
кафедрального коллектива, почетным президентом нашей кафедры, и Ваше 
место всегда рядом с заведующим, мы с Вами вдвоем будем вести заседание. 
Это его нисколько не удивило, по всей вероятности он сам бы поступил таким же 
образом, случись это не со мной, а с ним, и с того момента мы были всегда 
рядом. Мне рассказывали, что когда я через несколько лет став академиком-
секретарем Академии педагогических наук отделения психологии АПН ССС, 
оставил свое председательское место к удивлению моего преемника, профессора 
Просецкого, Николай Федорович, на первом же заседании, которое вел новый 

зав., сел рядом с ним. …был возмущен, но возразить он не решался. Видимо, он 
придерживался других нравственных представлений, но высказать их вслух 
опасался. 
Итак, став заведующим кафедрой, я еще раз напомнил себе, что ровно 10 лет 
назад до этого, кафедрой заведовал Константин Николаевич Корнилов. Это была 
яркая фигура Российской психологии.  О ней стоит сказать, потому что время 
было инструментом, перекраивающим отношение к этому ученому. Дело в том, 
что, пожалуй, раньше всех, в 1923 году, алтайский учитель, Константин Корнилов, 
прочитал и осмыслил статью Ленина «О значении воинствующего материализма» 
и сделал из этого далеко идущие выводы, выступив на 1 Психоневрологическом 
съезде с докладом на тему «Психология и марксизм». Это, конечно, был вызов 
всей традиционной психологической науке. С этого момента, на протяжении 
длительного времени, в истории психологии, мы, я подчеркиваю, и я в том числе, 
всегда говорили о нем, как о человеке, который положил начало к построению 
марксистско-ленинской психологии в нашей стране.  Нельзя сказать, что 
обращение к марксизму было столь драматично в те годы для психологической 
науки, поскольку она в основном использовала принципы гегелевской диалектики, 
обращала внимание на психологию развития, на детскую психологию. И это было 
конечно полезно, тем боле это освещалось с соответствующей идеологической 
поддержкой. Однако заслуга Корнилова – а она была реальной заслугой – 
заключалось в том, что тогда зрело представление, что психологию как 
идеалистическую науку надо вообще ликвидировать, не допустить «поповщину» в 
Психологический Институт, директором которого, вместо ушедшего в отставку 
Георгия Николаевича Челпанова, стал профессор Корнилов. 
Такие высокие оценки деятельности Корнилова продолжались на протяжении 
многих лет. Тогда на психологию надвигалась грозная опасность – как справа, так 
и слева. Опасность прежде всего, что она будет объявлена «идеалистической» 
наукой, и будет как псевдонаука закрыта, ликвидирована, объявлена враждебной, 
как впоследствии и случилось, в частности, с педологией. Другая опасность шла 
слева, со стороны рефлексологии, как связанной с трудами Бехтерева, так и с 
совершенно откровенной вульгаризации трудов Ивана Петровича Павлова. 
Защитив психологию от обвинений в идеализме справа и от захвата ее справа - 
механистическими, предельно упрощающими психическую жизнь человека, его 
сознание, его личность, Корнилов, в конечном счете, спас психологию на этом 
этапе и, пожалуй, явился первым, кто начал борьбу за выживание психологии как 
науки. Именно в этой борьбе на два фронта, в условиях самых трудных, с 
возможными обвинениями в «протаскивании» то ли идеализма, то ли 
механицизма, объявившей настоящей марксистской психологией не менее 
механистическую, чем рефлексология, пестуемую им реактологию, Корнилов, - 
весьма противоречивая фигура, при всей значительности места, которое он 
занимал в истории советской психологии рассматриваемого периода. Нет 
надобности останавливаться на его исследовательских работах в области 
психологии воли, они не выходили за пределы традиционных исследований в 
области характерологии.
Встречался я с ним пару раз. Последняя памятная встреча произошла в 
июньскую ночь 1953 года, как раз в то время, когда был арестован Лаврентий 
Павлович Берия. Поэтому она мне и запомнилась. С этого времени начался 
пересмотр истории ряда наук: философии, естествознания, литературоведения и, 
среди других, психологии. Процесс об этот затянулся на многие годы, но об этом 
сказано отдельно.
Корнилов умер в 1956 году. Я находился в это время в Китае и на его 
похоронах не был. Когда я приступил к исполнению обязанностей заведующего 
кафедрой психологии, зная, что десять лет назад и на протяжении 
предшествующих более чем тридцати лет кафедрой заведовал Корнилов, решил 

посетить его могилу. Я знал, что она на Новодевичьем кладбище. Мне дали 
координаты. Я вошел в главный вход, сделал несколько шагов по центральной 
аллее, которая шла прямо от входа, и как мне объяснили, повернул направо, на 
узкую дорожку, прошел несколько шагов и остановился пораженный. Среди 
богатейших шикарных мраморных и гранитных памятников маленький земляной 
холмик, с дощечкой, где значилось: «профессор Константин Николаевич 
Корнилов» и годы рождения и смерти. Это могло только позорить психологическое 
сообщество. Кафедра обсудила этот вопрос и приняла решение устроить 
Всесоюзный сбор средств, а требовались средства немалые, для того, чтобы 
установить памятник первому заведующему нашей кафедры. Взялась за это дело 
научный сотрудник, а до этого аспирантка, Любовь Михайловна Цыпленкова. Сбор 
прошел успешно. Деньги - были. Мраморный памятник – заказан. Для того, чтобы 
мы имели возможность выполнить все необходимые формальности, семья 
Корнилова передала мне права на этот участок. Они, действительно, получили, в 
свое время, деньги на похороны, но уж как-то так случилось, что им нашлось 
лучшее применение. Когда все документы были в порядке, сотрудник конторы 
подвел меня к участку и сказал: «Вот Ваша могила. Вы можете ложиться в нее 
хоть завтра». Видимо, это была дежурная шутка, которая была в обороте 
Танатоса. Был сооружен памятник, с соответствующей надписью, мы все 
сфотографировались около него, и некоторое время всей кафедрой 
поддерживали порядок на могиле, но через некоторое время я счел неудобным 
оставаться владельцем этой могилы, и вернул документы и права родственникам 
покойного. Теперь им уже не требовались никакие затраты, и они охотно приняли 
от меня этот «щедрый дар».   
Вспоминается разговор, который произошел уже через много лет после этого, 
уже в наши годы. Я рассказал эту историю, сообщил, что был владельцем 
могилы, участка, что я имел право похоронить по моему усмотрению, рядом с 
Корниловым, не только самого себя, но и кого угодно, и вообще представил эту 
историю в юмористическом свете, как собеседник нетерпеливо прервал меня: «А 
Вы представляете, сколько сотен тысяч долларов стоит этот участок земли рядом 
с Главными воротами Новодевичьего? Неужели Вы не жалеете, что так легко 
уступили его родственникам не столь уж чтивших память своего отца или деда?» 
Пришлось ответить, что я никогда не торговал ни покойниками, ни могилами и 
никогда не стал бы заниматься подобной коммерцией. Однако мой собеседник, 
по-моему, не слышал. Он шевелил губами, и, насколько я мог уловить, 
подсчитывал число 600-х Мерседесов, которые можно было бы приобрести в 
случае удачной сделки. 



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35




©stom.tilimen.org 2022
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет