Книга академика А. В. Петровского «Психология и время»


 По скользким камням истории



Pdf көрінісі
бет2/35
Дата26.10.2018
өлшемі5.01 Kb.
#95171
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35

2. По скользким камням истории
Мне традиционно задают практически один и тот же вопрос: что привело Вас в 
психологическую науку, с кем из ученых встречались и о ком из них особенно 
хотели бы вспомнить.
Как всегда, я в таких случаях мог бы сказать как о ближайших, так и более 
глубоких причинах. Начну с первых...
Было мне тогда двадцать два года. Время окончательного выбора жизненного 
пути. Возникла неразрешимая дилемма — с одной стороны, меня манила 
журналистика, с другой — наука. Однако недаром слово "судьба" женского рода. И 
на этот раз надо вспомнить французскую поговорку "шерше ля фам" (ищите 
женщину) — моя девятнадцатилетняя невеста к профессии "репортер" 
относилась без особого благожелательства. Ей, дочке профессора, иной путь для 
будущего мужа, как "хождение в науку", не представлялся достойным выбора. Я 
тогда не знал, что "когда говорит женщина — говорит Бог", и все же не устоял. 
Пошутил: "Пусть наука будет моей "второй законной женой", а литература — 
"любовницей". К идее "двоеженства" моя будущая супруга отнеслась лояльно, а к 
"любовнице" — без всякого восторга. Тем не менее вынуждена была согласиться. 
Так, в общем-то, и произошло в дальнейшем. За годы моей жизни я опубликовал 
более сотни статей, очерков, рассказов в центральных журналах и газетах, но это 
было моим хобби, а не основным делом. Впрочем, как выяснилось, журналистика 
— это тоже сфера "прикладной психологии". Иное "журналистское расследование" 
оказывается сродни психологическому исследованию. Об этом более подробно 
будет рассказано в следующей части книги.
Однако все сказанное — чисто внешние, поверхностные причины и 
обстоятельства. Все было, конечно, серьезнее.
Как легко понять, при официальном интервьюировании ничего подобного 
изложенному выше я не приводил бы в качестве пояснения к причинам выбора 
профессии.
Психологией я заинтересовался на третьем курсе института, став членом 
психологического кружка, который вел Григорий Алексеевич Фортунатов.
Мы, побывавшие на фронте молодые ребята, были предметом особого 
внимания различных кафедр, которые нас охотно приглашали по окончании 
института в аспирантуру. Повторю уже сказанное — я выбрал психологию.
Итак, я стал аспирантом кафедры психологии. В 1950 году защитил 
диссертацию по истории русской психологии. Моим первым оппонентом был 
Борис Михайлович Теплов, чем я очень гордился. Он удостоил меня доброго 
отзыва. Хорошие отношения у меня с ним сохранялись все годы до его смерти. 
Встреча и общение с Б.М. Тепловым еще более утвердили меня в том, что 
историей психологии заниматься надо. Не осмыслив прошлое, нельзя понять 
настоящее.
Первая моя публикация относится к 1949 году. Статья была помещена в 
журнале "Вопросы философии".
Окончив аспирантуру, я уехал в Вологду, в педагогический институт, где 

преподавал два года. Затем вновь вернулся в Москву и стал работать в родном 
для меня Московском городском пединституте, на той же кафедре психологии. 
Надо сказать, что мы были тогда заметно отдалены от психологического центра 
— Института психологии Академии педагогических наук. Ощущали себя научной 
периферией, хотя расстояние между институтами было всего несколько остановок 
метро...
У меня возникла весьма рискованная идея — написать историю советской 
психологии. Дело в том, что историки охотно "забирались" в XVIII, XVII века и даже 
еще глубже, изучали труды, в которых можно было с помощью весьма 
хитроумных приемов "выцедить" психологическое содержание. К современности 
приближаться боялись. Во всяком случае, они не переходили или почти не 
переходили "границу" начала века. Мне вспоминаются строчки А.К. Толстого: 
"Ходить бывает склизко по камешкам иным, итак, о том, что близко, мы лучше 
умолчим".
Я обратился, помню, к моему старшему коллеге, специалисту по "древней 
истории психологии", Михаилу Васильевичу Соколову. Говорю - "Хочу писать 
работу по истории советской психологии. Как вы на это смотрите?" — "Какая там 
история, — отрезал он, — одни ошибки!". Естественно, писать историю об 
ошибках — не очень-то благодарное занятие, особенно в те годы! В самом деле, в 
истории психологии было множество подводных камней. Например, как быть с 
педологией? Как быть с психотехникой, которая фактически тоже была 
причислена к псевдонаукам? Идеологический наставник психологии тех лет В.Н. 
Колбановский опубликовал в 1936 году в газете "Известия" статью "О так 
называемой психотехнике", "вскрыл" ее "контрреволюционную сущность". Кто бы 
посмел после этого продолжать психотехническую работу? Таким образом 
"смертный приговор" фактически был подписан психологии труда, инженерной 
психологии и многим другим прикладным отраслям науки.
Как оценить реактологию, рефлексологию? Как отнестись к павловскому 
учению, о котором тогда полагалось писать только восторженно, или к тому, как 
И.П. Павлов активно вторгался в область социальной психологии и нередко 
переносил биологические законы в сферу социальной жизни? Как быть с Л.С. 
Выготским, П.П. Блонским, М.Я. Басовым, тоже педологами, к которым долго 
сохранялось настороженное отношение?
Когда пишешь об учениках и последователях видных ученых, действительно не 
следует игнорировать мнения, а иногда и раздраженную ревность еще живых их 
учеников и последователей. В этом отношении весьма поучительна история, 
рассказанная чудесным писателем Леонидом Соловьевым в его книге о 
похождениях Ходжи Насреддина:
"В те далекие годы нередко случалось, что иной мудрец сеял в своей книге 
семена богатства и почета, но пожинал — увы! — одни только неисчислимые 
бедствия. По этой причине мудрецы были крайне осторожны в словах и мыслях, 
что видно из примера благочестивейшего Мухаммеда Расуля Ибн-Мансура: 
переселившись в Дамаск, он приступил к сочинению книги "Сокровище 
добродетельных" и уже дошел до жизнеописания многогрешного визиря Абу 
Исхака, когда вдруг узнал, что дамасский градоправитель — прямой потомок этого 
визиря по материнской линии. "Да будет благословен Аллах, вовремя 
ниспославший мне эту весть!" — воскликнул мудрец, тут же отсчитал десять 
чистых страниц и на каждой написал только: "Во избежание" — после чего сразу 
перешел к истории другого визиря, могущественные потомки которого проживали 
далеко от Дамаска. Благодаря такой дальновидности указанный мудрец прожил в 
Дамаске без потрясений еще много лет и даже сумел умереть своей смертью, не 
будучи вынужденным вступить на загробный мост, неся перед собою в руке 
собственную голову, наподобие фонаря".
Все-таки не без некоторой гордости хочу сказать, что эти спасительные слова: 

"во избежание", — я в моих работах не написал и чистых страниц в истории 
психологии не оставил.
Но как бы то ни было, докторскую диссертацию на тему: "История советской 
психологии", я защитил в 1965 году. Моими оппонентами были Б.М. Теплов, М.Г. 
Ярошевский и С.Г. Геллерштейн. Защита диссертации проходила в 
педагогическом институте им. В.И. Ленина. Я волновался — не опоздает ли, 
придет ли академик Теплов? И вот, помню, идет Борис Михайлович через 
колонное фойе института — высокий, статный, седые красивые волосы, пробор, 
разделяющий их на две стороны, — и держит под мышкой два толстых синих тома 
моей диссертации. Сразу отлегло от сердца.
Через неделю после защиты я решил, как тогда и полагалось, устроить банкет, 
куда пригласил и Бориса Михайловича. Он отказался, сославшись на нездоровье, 
но сказал, что мысленно будет присутствовать. Звоню на другой день в институт, 
а мне говорят: "Борис Михайлович сегодня ночью умер". Это был страшный удар 
для меня, да и для всех психологов. Судьба! Можно представить, как бы я себя 
чувствовал, если бы он умер после банкета, устроенного мной?!
Таким образом, два человека в наибольшей степени определили мой путь в 
психологии — Г.А. Фортунатов и, возможно, сам того не зная, Б.М. Теплов. 
Встречи с ними дали мне и творческие импульсы, и необходимую ориентировку, и 
ту эмоциональную поддержку, без которых очень трудно работать. У меня никогда 
не было влиятельного руководителя, который бы расчищал передо мной дорогу. 
Григорий Алексеевич Фортунатов не обладал теми возможностями, которые 
открывают путь для ученика. Мои коллеги, вошедшие затем в "верхний эшелон" 
психологии, таких покровителей имели. Это их ничуть не унижает. Наоборот, это 
то, что придавало им силы. Так и должно быть.
Так, у Б.Ф. Ломова его покровителем и "куратором" был Б.Г. Ананьев, у А.А. 
Бодалева — В.Н. Мясищев, у В.П. Зинченко — А.Н. Леонтьев и А.В. Запорожец, у 
В.В. Давыдова — Д.Б. Эльконин, у Н.Ф. Талызиной — П.Я. Гальперин, у Е.В. 
Шороховой — С.Л. Рубинштейн.
У Теплова любимым учеником был Владимир Дмитриевич Небылицын. 
Вспоминаю, как ему было поручено, несмотря на его молодость, прочитать их 
совместный доклад на Втором съезде психологов, который проходил в 
Ленинграде, в Таврическом дворце.
Если есть, чем гордиться ученому, то, вне всяких сомнений, успехами его 
учеников. Ко мне это относится, как к любому другому. Как мне не радоваться, что 
десять моих сотрудников стали докторами наук, двое из этого числа избраны 
членами-корреспондентами Российской академии образования (М.Ю. Кондратьев, 
И.Б. Котова).
Итак, имена двух моих учителей я назвал, но это не значит, что я не испытываю 
чувства благодарности ко многим встретившимся на моем пути. О них еще будет 
сказано далее.
3. Ученик компрачикоса, или Сага о педологии
Должен откровенно признаться, что особыми успехами в годы моего 
студенчества я похвастаться не могу. Не то чтобы я плохо учился, — этого не 
было, но и "круглым" отличником не стал. По-моему, меня тогда больше занимали 
мои личные проблемы, а не учебные предметы. До сих пор непонятно, почему 
накануне окончания вуза, в 1947 году, мне предложили пойти в аспирантуру сразу 
три кафедры. Русскую литературу я всегда и любил и знал, но быть аспирантом 
заведующего кафедрой, профессора Александра Ивановича Ревякина не желал 
по многим причинам. Неприемлемым для меня было предложение профессора 
Геннадия Евгеньевича Жураковского пойти на кафедру педагогики. В те годы, да и 

в последующие, педагогика повествовала о том, каким должен быть школьник, но 
мало могла сказать о том, как его таковым сделать. Не хотелось быть мастером 
изящной педагогической словесности, на что я был бы обречен навсегда.
Я выбрал кафедру психологии. Ее заведующий, профессор Николай Федорович 
Добрынин, как я сейчас думаю, остановил свой выбор на мне с учетом 
сложившейся ситуации. Я был тогда в комитете комсомола в роли "второго 
секретаря" вузкома, и у профессора на этот счет были свои соображения. После 
экзаменов и зачисления в аспирантуру Николай Федорович предложил мне тему 
кандидатской диссертации "Психология комсомольской работы". Если бы я 
согласился на это предложение, забыв о великой истине "береги честь смолоду", 
— то вряд ли когда-либо простил бы себе такую сговорчивость. Я имею в виду не 
идеологические противопоказания (тогда их у меня не было), а полную 
бессмысленность и бесперспективность собственно научной стороны этого 
предприятия. Николай Федорович действовал из лучших побуждений. Он считал 
диссертацию с таким названием беспроигрышной, а свое предложение лестным 
для аспиранта. Поэтому мое исследование "Психологические воззрения А.Н. 
Радищева" долгое время не утверждалось кафедрой, и диссертацию я писал на 
свой страх и риск.
Моим научным руководителем был доцент Григорий Алексеевич Фортунатов. 
Его лекции, общение с ним и были основным стимулом моего обращения к 
психологии. В отличие от всех других преподавателей, которые исчезали в 
комнате деканата сразу после окончания лекции, Фортунатов надолго 
задерживался в аудитории, отвечая на бесчисленные вопросы, сыпавшиеся со 
всех сторон. Психология интересовала многих. В студенческом фольклоре была 
дана такая его характеристика:
В углу, студентками зажатого. 
Увидеть можно Фортунатова, 
Такого душку симпатичного 
И очень, ах, психологичного.
Жил он около Покровских ворот, и обычно я провожал его до дому. Мы шли 
Чистопрудным бульваром, и я с огромным интересом слушал его рассказы о 
людях, событиях, временах ближайших и давно прошедших. Пожалуй, и в 
последующие годы я не встречал человека, более эрудированного, чем он. У 
меня было физическое ощущение, что знания или, во всяком случае, часть их 
буквально переливаются от него в меня. Это была настоящая школа мышления и 
обогащения памяти.
Постепенно я все больше и больше узнавал о жизни и судьбе моего учителя.
…Один из самых дискуссионных вопросов в психологии — "наследственность 
таланта". Я не буду вдаваться в тонкости этой сложной проблемы. Писать на эту 
тему мне приходилось не раз. Однако известно, что существуют семейства, из 
поколения в поколение поставляющие человечеству талантливых ученых, 
музыкантов, актеров. Позволю себе привести историческую справку. В семействе 
Бахов музыкальный талант впервые обнаружился в 1550-м году, с особенной 
силой проявился через пять поколений у великого композитора Иоганна 
Себастьяна Баха и иссяк после некоей Регины Сусанны, жившей еще в 1880-м 
году. В семье Бахов было более 50 музыкантов, из них 20 выдающихся.
Нечто подобное можно сказать о старинном роде Фортунатовых.
По словам Григория Алексеевича, первым, оставшимся в исторической памяти 
семьи, числится иконописец, крестьянин села Палех, по прозвищу Кузьма 
Богомаз, который жил в середине XVI века. Начиная с этого времени, 
Фортунатовы, "обживавшие" север России, главным образом Петрозаводскую, 

Вологодскую, Ярославскую, Архангельскую губернии, а также, конечно, Москву, 
дали России плеяду ученых, краеведов, священнослужителей, учителей. Отец 
Григория Алексеевича — Алексей Федорович Фортунатов, сын директора 
Олонецкой губернской гимназии в Петрозаводске, имел двух братьев: Филиппа и 
Степана. Все трое были профессорами, а академик Филипп Федорович 
Фортунатов — знаменитый русский лингвист.
Алексей Федорович — профессор Петровской, ныне Тимирязевской, 
сельскохозяйственной академии, любимец студентов, блистательный ученый. 
Традиционно он читал первую лекцию студентам 1-го курса. Уже очень пожилой 
человек, он начинал ее так: "Господа студенты 1-го курса! Вам читает лекции 
студент 52 курса Алексей Фортунатов...". Дети Алексея Федоровича продолжили 
путь рода Фортунатовых в науке. Александр — профессор истории, Григорий — 
психолог, Федор — театровед, Михаил — биолог. Последний в роду — профессор 
Юрий Александрович — музыковед, композитор. Недавно он умер, и род 
Фортунатовых фактически пресекся. Таким образом, и генеалогическое древо 
может засохнуть.
Григория Алексеевича я знал и до поступления в аспирантуру. Он был 
руководителем научного кружка и, разумеется, там обсуждались наши рефераты 
и доклады, но отнюдь не его биография. Так что я мало знал о его жизненном 
пути. Однако в первые мои аспирантские месяцы я позволил себе спросить 
одного из членов кафедры о том, как объяснить, что самый эрудированный, 
самый интересный его коллега всего-навсего доцент, а не профессор. Пояснения, 
которые он мне дал, меня не удовлетворили. Конечно, профессорами были 
преимущественно доктора наук, а не кандидаты, другой преподаватель, Иван 
Васильевич Карпов, был, как и Фортунатов, кандидатом, но, тем не менее, имел 
ученое звание профессора. "Дело в том, — сказал мой собеседник, — что 
Григорий Алексеевич 10 лет назад был профессором, но он был профессором 
педологии". Дальнейших объяснений не требовалось...
Из курса истории педагогики я знал, что такое педология. В 1936 году вышло 
постановление ЦК ВКП(б) "О педологических извращениях в системе 
наркомпросов". В этом постановлении разоблачалась "буржуазная лженаука" 
педология. В наших конспектах лекций и учебниках педагогики можно было 
прочитать о педологии: "Педология — антимарксистская реакционная буржуазная 
наука о детях..." и "Контрреволюционные задачи педологии выражались в ее 
"главном" законе — фаталистической обусловленности судьбы детей 
биологическими и социальными факторами, влиянием наследственности и какой-
то неизменной среды...". "Тов. Сталин в заботе о детях, о коммунистической 
направленности воспитания и образования лично уделяет большое внимание 
педагогическим вопросам. Вреднейшее влияние на педагогику при содействии 
вражеских элементов проявлялось в педагогической теории так называемой 
педологии и педологов в школьной практике...". «В "научных работах" педологов 
содержалась вреднейшая клевета на советскую действительность и наших 
прекрасных детей. Педологи доказывали, что в советских условиях количество 
"неполноценных" детей неуклонно возрастает»...
Впрочем, можно обойтись без учебников и лекций, чтобы понять всю 
"преступность" этой науки. Не случайно в романе В. Каверина "Два капитана" 
главные злодеи, разумеется, педологи — профессор Иван Антонович Татаринов и 
погрязший в гнусности его ассистент Ромашка. В моей памяти сохранилось 
обличающее стихотворение поэта Арго. В нем повествовалось об одном из 
создателей "Домостроя" — священнике Сильвестре:
Имея нрав предобрый, 
Он юношей берег 
И сокрушал им ребра, 

В том деле видя прок. 
Рассказ о нем недолог — 
У нас подобный муж 
Считался бы педолог, 
Знаток ребячьих душ 
И сохраняя образ 
Ученого лица, 
Крушил бы он не ребра-с, 
А души и сердца.
Возникло то, что в психологии называют "когнитивным диссонансом". С одной 
стороны, я не мог не доверять тому, что писали ученые-педагоги и писатели, а с 
другой — не мог себе представить добрейшего и умнейшего Григория 
Алексеевича в виде компрачикоса (как было не вспомнить роман В. Гюго 
"Человек, который смеется"), намеренно уродовавшего ребячьи души в интересах 
мировой буржуазии.
Долгое время мой учитель в наших беседах не затрагивал проблемы 
педологии. Трудно сказать, с чем был связан его уход от каких-либо 
автобиографических воспоминаний. Я уже знал, что он, будучи профессором 
педологии в Педагогическом институте им. Либкнехта, был вынужден после 
опубликования постановления ЦК публично "каяться" и признавать свои "ошибки". 
Добро бы это происходило только на ученых советах и заседаниях кафедр! Так 
нет! На открытом партийном собрании его попрекала гардеробщица тем, что он 
такой грамотный, такой "весь из себя интеллигентный", а стал на дорожку 
вредительства и не пожалел наших ребятишек, которым и без этой проклятой 
педологии не так уж сладко живется. Кончилось это, как и следовало ожидать, 
инфарктом у бывшего профессора Фортунатова.
Мне пришлось шаг за шагом, год за годом разматывать запутанный клубок 
реальных ошибок педологии и злобных бездоказательных измышлений, 
напраслины, которую на нее возводили. Надо сказать, что сам Григорий 
Алексеевич мне мало в этом помогал. Очевидно, ему было трудно об этом 
говорить — не хотелось ворошить тяжелые для него воспоминания, но как бы то 
ни было, я разобрался в истории педологии. Уже в начале 60-х годов стало 
возможным, хотя бы отчасти, дать объективную оценку периоду сталинского 
произвола. Я первым написал о педологии не как о реакционной буржуазной 
лженауке, а как об одной из отраслей научного знания.
Не убежден, что и сейчас, когда о педологии упоминают уже без 
оскорбительных эпитетов и в ее существовании не видят контрреволюционного 
умысла, немногие знают, что представляла собой эта "лженаука № 1". Вот что я 
тогда понял из рассказов Григория Алексеевича, справедливость слов которого в 
дальнейшем подтвердила моя работа как специалиста в области истории 
психологии.
Что же такое педология? Педология (в точном переводе — наука о детях) — 
течение в психологии и педагогике, возникшее в конце XIX века на Западе. Вскоре 
оно начало распространяться в России.
После Октября педологическая наука получила большой размах. 
Развертывается обширная сеть педологических учреждений. Не будет 
преувеличением сказать, что в этот период вся работа по изучению детей 
проводилась под знаком педологии, и все ведущие психологи (как и большинство 
врачей, физиологов и гигиенистов), работавшие в области детской и 
педагогической психологии, рассматривались как педологические кадры.
Педология как наука стремилась строить свою деятельность на четырех 
важнейших принципах, существенным образом менявших сложившиеся в 
прошлом подходы к изучению детей.

Первый принцип — отказ от изучения ребенка "по частям", когда что-то 
выявляет возрастная физиология, что-то — психология, что-то — детская 
невропатология и т.д. Педологи считали, что таким образом целостного знания о 
ребенке и его подлинных особенностях не получишь. В самом деле, часто 
оказывались несогласованными принципы и методы исследований, которые 
иногда были разнесены во времени.
Педологи пытались получить именно синтез знаний о детях. Драматически 
короткая история педологии — это цепь попыток уйти от того, что сами педологи 
называли "винегретом" разрозненных, нестыкующихся сведений о детях, 
почерпнутых из разных научных дисциплин. Они пытались прийти к синтезу 
знаний, с разных сторон обращенных к ребенку.
Второй принцип — генетический. Ребенок для педологов — существо 
развивающееся, и понять его можно, принимая во внимание динамику и 
тенденции развития.
Третий принцип — обращение к социальному контексту, в котором живет и 
развивается ребенок, его быту, окружению, вообще общественной среде.
Если учесть, что педологи 20-х годов имели дело с детьми, покалеченными 
превратностями послереволюционного времени и гражданской войны, 
непримиримой "классовой" борьбой, то очевидно все значение подобного подхода 
к ребенку.
И, наконец, четвертый принцип — сделать науку о ребенке практически 
значимой. Именно поэтому было развернуто педолого-педагогическое 
консультирование, проводилась работа педологов с родителями, делались 
первые попытки наладить психологическую диагностику развития ребенка.
Сказанного достаточно, чтобы понять, насколько необоснованными были 
проклятия по ее адресу, которые прозвучали в 1936 году.
Педология оказалась первой среди научных дисциплин, позже объявленных 
"лженауками". Этот шутовской колпак еще предстояло нахлобучить на генетику, 
психотехнику, кибернетику, психосоматику, но все началось именно с педологии. 
Слово "педолог" стало таким же ругательным, как через двенадцать лет 
трехэтажное "вейсманист-менделист-морганист".
Я допытывался у Григория Алексеевича, в чем состояли реальные ошибки 
педологии. Из его скупых ответов я мог сделать некоторые выводы. Педологию, 
если можно так сказать, "подстрелили на взлете": ей не дали развернуться и, 
естественно, далеко не все то, что следовало в ней преодолеть, было устранено. 
Применили весьма нечестный прием. Действительно, в 20-е годы некоторыми 
педологами допускалось преувеличение роли наследственности в развитии 
ребенка. Тогда нередко применялись и недостаточно надежные тесты для 
определения умственного развития детей. Были и другие ошибки и просчеты. Но 
все дело в том, что уже за 5— 6 лет до появления рокового для педологии 
постановления они были устранены самими же педологами. Не надо забывать, 
что среди педологов были выдающиеся ученые: Л.С. Выготский, П.П. Блонский, 
М.Я. Басов, которые не могли допустить развития науки в ложном и 
бесперспективном направлениях. Я прочитал в учебнике педологии, написанном 
Г.А. Фортунатовым, раздел, посвященный роли наследственности и среды в 
развитии ребенка. Смело могу сказать, что его без всяких изменений можно было 
бы опубликовать в любом современном учебнике по психологии (что я, кстати, и 
сделал).
Даже если и были ошибки у педологов, которые могли быть исправлены, все 
это в ситуации середины 30-х не имело никакого смысла. Поезд, как говорится, 
ушел. Страшное слово "лженаука" перечеркнуло судьбу ученых-педологов.
Казалось, принципы, на которых строилась педология, вполне разумны. Что же 
привело к ее жесточайшему искоренению?
У всех нас при интерпретации каких-либо исторических событий прежде всего 

возникает желание указать какую-либо простую причину. На этой основе 
рождаются легенды, апокрифы. "Дело в том, — объяснял мне старый профессор 
— что школьные педологи тестировали сына вождя, Василия Сталина, и 
результаты дали основания сделать вывод о его ограниченных умственных 
способностях. Об этом узнал его отец и сделал "оргвыводы" — прикрыл 
педологию; заодно было запрещено использовать тесты, объявленные 
"средством угнетения и унижения пролетариата".
Фортунатов скептически отнесся к пересказанной мною версии. Он заметил, 
что, возможно, у Васи IQ (коэффициент умственной одаренности) и был невысок, 
но основания для разгрома и поругания науки были куда более серьезные.
Во-первых, имелись политические причины. Педология развивалась под 
покровительством Наркомпроса, возглавляемого старыми большевиками. А. 
Бубновым и Н. Крупской, а, следовательно, за "вражескую деятельность" 
педологов отвечали они. Надо сказать, что Надежда Константиновна для 
преемника ее мужа представляла особую опасность — вдруг вдова Вождя 
возьмет да и выступит с какими-нибудь неподобающими идеями или 
разоблачениями на XVIII съезде! Кстати, если тревога у Сталина и была, то 
напрасная. Крупская "умудрилась" умереть с загадочной скоропостижностью на 
следующий день после своих именин и за 12 дней до начала партийного съезда.
Позволю себе маленькое отступление. Мой отец Владимир Васильевич 
Петровский, один из основателей библиотечного дела в СССР, работал с 
Крупской и даже спорил с ней. Как я знаю, она его критиковала за "формализм" — 
он считал, что если в библиотеку читателем не возвращена книга, он должен 
уплатить ее стоимость. Крупская же говорила: "Пусть у рабочего хоть одна 
единственная книга окажется в доме". (Кстати, сегодня спор разрешился в пользу 
моего родителя: за утерянную книгу требуют ее многократную стоимость.) Когда 
отца в 1930 году арестовали, то при обыске у него нашли не ожидаемый браунинг, 
а записку Крупской, что явно удивило сотрудников ГПУ. Но, к счастью, это был 30-
й, а не 37-й. Отца скоро выпустили — выяснилось, что его "взяли" по ошибке, 
приняв за кого-то другого. В это время чекисты еще признавали за собой право на 
ошибку, но через несколько лет они в этом себе решительно отказали.
Надежду Константиновну я видел только один раз. Я ждал отца, который зашел 
к начальнику библиотечного управления Наркомпроса, по фамилии Киров (не 
надо путать с Сергеем Мироновичем Кировым). Вслед за отцом в кабинет зашла 
какая-то старушка. Когда отец вышел ко мне, то спросил, видел ли я, кто прошел 
мимо, и пояснил, что это вдова Ленина, Крупская. Большого впечатления на меня 
это не произвело, однако надо принять во внимание мой тогдашний возраст. Но 
вернемся к педологии. Итак, первой задачей было скомпрометировать деятелей 
Наркомпроса (Бубнова, Крупскую, Эпштейна и других), "под крылышком" у 
которых процветали "враги народа". Бубнов и его заместитель Эпштейн вскоре 
были расстреляны. Твердокаменный большевик-педолог А.Б. Залкинд не 
выдержал позора и клейма "контрреволюционера в области народного 
просвещения" и скончался. Как мне рассказывали, произошло это на 
Чистопрудном бульваре против здания Наркомпроса. Он умер от приступа 
"грудной жабы", так тогда называли стенокардию.
Второе основание для разгрома педологии имело идеологический характер. В 
конце концов, это была весьма опасная затея — педологическое изучение 
социальной среды, в которой живет ребенок. Голод на Украине, где вымирали 
целые села, раскулачивание, начавшиеся репрессии после убийства С.М. Кирова 
в 1934 году, — все это не могло не сказаться на личности ребенка, между тем 
педологи пытались "докопаться" до причин задержек психического развития и 
невротизации детей. Могло ли это остаться безнаказанным? Можно ли было 
допустить дальнейшее продвижение в этом направлении?
Столь же невозможно было разрешить изучать наследственность. "Советский 

человек" должен был быть tabula rasa, чистой доской, на которой раз и навсегда 
предстояло написать его новые черты и особенности, отличающие его, строителя 
коммунистического общества, от всего остального человечества. О какой 
наследственности могла идти речь? Это в равной мере касалось и биологической 
и социальной наследственности: и та и другая не вписывались в задачи 
формирования "нового человека". Еще с большей силой борьба против изучения 
наследственности развернулась уже в конце 40-х годов под "всепобеждающим 
знаменем мичуринской биологии". Так что начало этой борьбе было положено в 
1936 году.
Говоря о моем учителе, я, быть может, слишком много внимания уделил его 
педологическому прошлому и, вообще, истории педологии. Между тем в нашем 
общении это не было главенствующим предметом. Во всяком случае, учеником 
"компрачикоса" я себя не чувствовал. Григорий Алексеевич помогал мне освоить 
азы психологической науки, вводя ее в контекст мировой культуры. Это был 
образец ученого, для которого ученик не выступает как штамповщик 
диссертационного "кирпича". Он считал себя ответственным за все, вплоть до 
помощи в быту. Мне и жене практически негде было жить — Фортунатов подыскал 
комнату неподалеку от его дома и договорился с хозяйкой об аренде. Уже через 
четыре года после защиты он предложил мне написать с ним в соавторстве 
учебник по психологии для средней школы. Книга эта многократно 
переиздавалась в Москве и в союзных республиках. Она вышла на немецком, 
венгерском, румынском и японском языках. Легко представить гордость еще очень 
"зеленого" и мало кому известного вузовского преподавателя, каким я был в те 
далекие годы.
Не знаю, что обо мне думают те шестьдесят кандидатов наук, у которых я был 
научным руководителем. Разные приходили ко мне и уходили в автономное 
плаванье молодые люди. У меня же никогда не иссякнет чувство глубокой 
признательности и любви к моему первому учителю.
4. Под дамокловым мечом «сплошной павловизации»
Как бы ни были ужасны для развития науки последствия разгрома педологии и 
психотехники, но для меня — молодого научного работника в конце 40-х—начале 
50-х это была история, своего рода "плюсквамперфект" (давно прошедшее 
время). Я жил настоящим, а не прошлым, да и вряд ли осознавал тогда всю 
пагубность случившегося в 1936 году, когда я учился в пятом классе.
Другое дело, когда сам оказываешься под дамокловым мечом, а науке, которой 
ты решил себя посвятить, как звучало в популярной песне, "до смерти четыре 
шага".
Было ли для меня очевидно "судьбоносное" значение событий?
Все свершилось в начале отпусков — в конце июня 1950 года. Разумеется, я 
следил за сообщениями в газетах, где освещался ход научной сессии АН СССР и 
АМН СССР, посвященной физиологическому учению И.П. Павлова. В газетах 
было напечатано приветственное письмо "павловской сессии" товарищу Сталину 
и вступительное слово президента Академии наук Сергея Ивановича Вавилова. 
Вряд ли все это казалось чем-то роковым. Все было как полагалось. Это потом, 
лет через десять, мы могли задуматься над тем, что, к примеру, мог испытывать 
президент Академии, благословляя очередную идеологическую расправу над 
учеными и наукой. Сочувствовать ему? Презирать его? Тогда этот вопрос еще не 
возникал, хотя мы уже знали, что едва ли не на каждой встрече с зарубежными 
коллегами ему задавали библейский вопрос: "Скажи, где брат твой?". Не об Авеле 
спрашивали, — это ясно, а о великом ученом, биологе, генетике Николае 
Ивановиче Вавилове. Что мог он ответить? Николай Иванович, безвинно 
репрессированный за семь лет до "павловской сессии", скончался от дистрофии в 

Саратовской тюрьме. Его брат ушел из жизни через год после описываемых здесь 
событий. Кто знает, может собственная смерть для Сергея Ивановича Вавилова 
была избавлением от нравственных страданий...
Ни о чем подобном я не думал в эти летние месяцы — завершил работу над 
диссертацией, в августе жена должна была рожать, в сентябре предстояла 
защита, затем отъезд из Москвы "по распределению".
История покатилась мимо меня, до времени не задевая и не пугая.
"Первой ласточкой" был приезд к нам в Вологду обществоведа Николая 
Сергеевича Мансурова. После окончания "павловской сессии" все стало 
разворачиваться очень быстро. Поэтому нет ничего удивительного в вопросах, 
которыми засыпали члены кафедры психологии информированного и причастного 
к высоким сферам приезжего: "Как Вы думаете, психологию не объявят ли 
"псевдонаукой", не закроют ли кафедры психологии?". Московский гость нас 
успокаивал, но своеобразно, говоря о том, что может все и обойдется, а на 
крайний случай, будете преподавать педагогику, поскольку вы все кандидаты 
педагогических наук. Последнее было правдой — до начала 70-х годов ученых 
степеней по психологии не было. Однако умиротворения в наши души подобная 
перспектива внести не могла. Стало ясно — психология опять, как в 1936-м, 
висела на ниточке.
Что же происходило в это время в Москве?
На сессии были сделаны два главных доклада. С ними выступили академик 
К.М. Быков и профессор А.Г. Иванов-Смоленский. С этого момента они обрели 
статус верховных жрецов культа Павлова. По тем временам всем было ясно, чья 
могущественная рука подсадила их на трибуну сессии. Уже не было 
необходимости сообщать, что доклад одобрен ЦК. Это разумелось само собой. 
Попросту был учтен опыт августовской сессии ВАСХНИЛ. Информация о 
"высочайшем" покровительстве была сообщена тогда Трофимом Денисовичем 
Лысенко уже после того, как некоторые выступающие в прениях неосторожно 
взяли под сомнение непогрешимость принципов "мичуринской" биологии. 
Подобного грома средь ясного неба на "павловской сессии" дожидаться не стали. 
Полились славословия по поводу главных докладчиков, "верных павловцев", 
наконец якобы открывающих всем глаза на замечательное учение.
А.Г. Иванов-Смоленский... Помнится, я спросил о нем моего оппонента по 
кандидатской диссертации профессора Н.А. Рыбникова, одного из старейших 
психологов. Николай Александрович помолчал и, понизив голос, сказал: 
"Физиолог? Да нет! Скорее психолог, если хотите, психоневролог. Тогда, в 20-е 
годы, это трудно поддавалось различению. У него было прозвище "гусар".
Я так и не выяснил причин отнесения "верного павловца" к этому 
романтическому роду войск, да и о его вкладе в психоневрологию. Николай 
Александрович высказался более чем сдержанно. Надо было разбираться 
самому...
Как бы то ни было, но два человека оказались во главе целого куста наук: 
физиологии, психологии, психиатрии, неврологии, дефектологии, да и вообще 
всей медицины. Трагические события (увольнения "антипавловцев", глумление, 
вынужденные покаяния, инфаркты) переплетались с трагикомическими. Отец 
моей жены, терапевт, профессор С.Н. Синельников рассказывал мне, что какая-то 
"авторитетная" комиссия, побывав на его лекциях, поставила ему в вину, то, что 
он, демонстрируя изолированные препараты печеночной ткани, злостно 
игнорировал роль коры головного мозга и не излагал по этому поводу идеи 
Павлова и Быкова.
Итак, два главных докладчика, два человека, чье мнение выдавалось тогда за 
истину в последней инстанции... Кстати, почему два? Случайно ли это?
Выскажу гипотезу, которую, конечно, можно оспорить. Не действовал ли здесь 
сложившийся в годы сталинизма социально-психологический закон "диады" (так я 

позволил себе его обозначить)? Как известно, одним из тактических шагов 
Сталина в политике было стремление изобразить себя верным и едва ли не 
единственным соратником и продолжателем дела Ленина. Отсюда 
сакраментальная формула: "Сталин — это Ленин сегодня". При этом возникала 
симметрия, столь важная для "отца народов": "Маркс — Энгельс", "Ленин — 
Сталин". Эта симметрия отвечала тому, что в психологии обозначается понятием 
"прегнантность" (хорошая, законченная форма). В дальнейшем, когда начали 
формироваться по примеру культа личности Вождя новые "микрокультики", за 
которые чаще всего не несет ответственности тот или иной их персонаж, они 
конструировались по тому же диадическому принципу и своей прегнантностью 
поддерживали главную диаду "Ленин — Сталин". "Горький и Маяковский" — 
создатели литературы социалистического реализма, "Станиславский и 
Немирович-Данченко" — советского театра, "Сеченов и Павлов" — физиологии и 
психологии. Вообще, дальше все выстраивались строго попарно и фигурировали 
всегда в таком порядке: "Суворов и Кутузов", "Ушаков и Нахимов", "Белинский и 
Герцен", "Добролюбов и Чернышевский", "Пушкин и Лермонтов", "Ушинский и 
Макаренко", "Пирогов и Боткин", "Ворошилов и Буденный", "Циолковский и 
Жуковский" и т.д. и т.п. Вставить кого-либо третьего и употребить те же 
высокопарные эпитеты было, по существу, делом, предосудительным и опасным. 
Попробовали бы к Станиславскому и Немировичу-Данченко присоединить 
Таирова или Акимова, а к Циолковскому и Жуковскому — Цандера, к Сеченову и 
Павлову — Бехтерева. Такая затея кончилась бы плохо. Покушение на открытый 
мною закон "диады"! Понадобилось найти "напарника" для Лысенко (как можно 
без пары? Непрестижно!) — вспомнили селекционера Мичурина, который был с 
тех пор безвинно осужден ассоциироваться в умах людей с лысенковским 
произволом и бесчинством в науке.
В 1950 году, казалось бы, начинает складываться новая пара "вождей", 
открывших своими докладами "павловскую сессию". Но ненадолго. Хотя в печати 
их имена еще слиты воедино, но в "кулуарах" об одном из них большинство 
ученых отзывается нелестно. В частном письме академик В.П. Протопопов в 1952 
году пишет другу: "Иванов-Смоленский, этот "типичный временщик" в науке, 
насаждает "аракчеевский режим". К сожалению, этот "аракчеевский режим", хотя и 
недолго существовавший, успел причинить долговременный ущерб не одной, а 
ряду наук. И многие ученые, в том числе и автор этой книги, оказались под 
дамокловым мечом.
Сессия с самого начала приобрела антипсихологический характер. Идея, 
согласно которой психология должна быть заменена физиологией высшей 
нервной деятельности (ВНД), а стало быть, ликвидирована, в это время не только 
носилась в воздухе, но и уже материализовалась... Так, например, хорошо 
известная мне ленинградский психофизиолог М.М. Кольцова заняла позицию, 
отвечавшую витавшим в воздухе настроениям: "В своем выступлении на этой 
сессии профессор Теплое (видный советский психолог) сказал, что, не принимая 
учения Павлова, психологи рискуют лишить свою науку материалистического 
характера. Но имела ли она вообще такой характер? — патетически восклицала 
она. — С нашей точки зрения, данные учения о высшей нервной деятельности 
игнорируются психологией не потому, что это учение является недостаточным, 
узким по сравнению с областью психологии и может объяснить лишь частные, 
наиболее элементарные вопросы психологии. Нет, это происходит потому, что 
физиология стоит на позициях диалектического материализма; психология же, 
несмотря на формальное признание этих позиций, по сути дела, отрывает психику 
от ее физиологического базиса и, следовательно, не может руководствоваться 
принципом материалистического монизма".
Не следует объяснять сколько-нибудь подробно, что означало в те времена 
отлучение науки от диалектического материализма. Тогда было всем ясно, какие 

могли быть после этого сделаны далеко идущие "оргвыводы". Впрочем, и сама 
Кольцова предложила сделать первый шаг в этом направлении. Она, заключая 
свое выступление, сказала: "...надо требовать с трибуны этой сессии, чтобы 
каждый работник народного просвещения был знаком с основами учения о 
высшей нервной деятельности, для чего надо ввести соответствующий курс в 
педагогических институтах и техникумах наряду, а может быть вместо курса 
психологии" (выделено мною. — А.П.).
Передо мной как историком психологии не раз ставили вопросы, связанные с 
оценкой этого периода: как объяснить покаянные речи психологов на сессии, так 
ли была реальна опасность для психологии, а если она была столь уж велика, то 
почему тогда все-таки психологию не прикрыли?
Неужели они не могли решительно протестовать против вульгаризаторского 
подхода к психологии, закрывавшего пути ее нормального развития и ставившего 
под сомнение само ее существование?
Сейчас трудно представить себе грозную ситуацию 30-х и 40-х — любая 
попытка прямого протеста и несогласия с идеологической линией была бы 
чревата самыми серьезными последствиями, включая прямые репрессии. И все-
таки поведение психологов на сессии я не считаю капитулянтским. Их ссылки на 
имена тогдашних "корифеев" были не более как расхожими штампами, без 
которых не обходилась тогда ни одна книга или статья по философии, психологии, 
физиологии. Иначе они просто не увидели бы света. Вместе с тем если 
внимательно прочитать выступления психологов, то их тактику можно понять.
Конечно, сейчас тяжело перечитывать самообвинения и "разбор" книг чужих и 
своих собственных: ведь тогда было принято скрупулезно высчитывать, сколько 
раз на страницах упоминалось имя Павлова, а сколько раз — о ужас! — оно 
отсутствовало. Нельзя отрицать, что в их выступлениях, как и в других речах, 
психология фактически привязывалась к колеснице "победительницы" — 
физиологии ВИД. Однако цель оправдывала средства. Психология отстаивала 
свое право на существование, которое оказалось под смертельной угрозой. Во 
время одного из заседаний Иванов-Смоленский получил и под хохот зала зачитал 
записку, подписанную так: "Группа психологов, потерявших предмет своей науки". 
Помню, что уже тогда многие предполагали, что эта записка была
 
инспирирована 
самим Ивановым-Смоленским. Шутка была опасной. Ведь если бы в резолюции 
съезда было сказано, что психология не имеет своего предмета, то это означало 
бы ее ликвидацию. Такого рода опыт уже был. Основной пафос и смысл 
выступлений психологов на съезде — отстаивание предмета своей науки. Причем 
любыми способами, без изъятия. Вот почему тогдашнее "признание ошибок" 
лидерами психологической науки не должно вызывать сейчас никаких иных 
эмоций, кроме сочувствия и стыда за прошлое. Конечно, надо поклониться памяти 
людей, сумевших занять мужественную позицию, пытаясь противостоять 
произволу. Были и такие — Л.А. Орбели, И.С. Бериташвили. Они шли на риск, 
масштабы которого нынешнее поколение даже не может себе представить. Но 
нельзя бросить камень в тех, кто тогда под угрозой упразднения важнейшей 
отрасли знания покаялся "галилеевым покаянием". Другое дело — отношение к 
тем, кто тогда выступал не с самобичеванием, а с обличением своих коллег.
В научных журналах психологию третировали, бесцеремонно переводили на 
"единственно правильный павловский путь" и постоянно ставили ей в пример 
"верных павловцев". Однако если гонителям психологии в печати хоть сколько-
нибудь приходилось придерживаться академических манер, то в кулуарах да и на 
собраниях (тем более в письмах к друзьям), уже не стеснялись... Некоторое 
представление о накале антипсихологических страстей в первой половине 50-х 
годов дают письма, которые писал один известный ученый (я не хочу называть его 
имя — оно славно не этими проклятиями по поводу "преступлений" психологов). 
"Я давно пришел к убеждению, что все дело путает психология. У меня она 

вызывает к себе прямо-таки остервенение" (письмо от 08.05.1951).
"Нужно знать учение о ВНД как естественнонаучную основу педагогики, и 
вечная слава Сталину, что он вывел великое учение наших физиологов о ВНД из 
подполья, куда его загнали было мракобесы-психологи. Теперь перед педагогикой 
открыты просторы научной работы. Пусть сегодня разные там психологи мутят 
воду, недалеко время, когда слово "психолог" будет ругательным 
словом" (07.04.1953).
Вскоре после окончания "павловской сессии" я приехал в Москву на совещание. 
Большая аудитория Института психологии была заполнена. Но уже с порога я 
обратил внимание, что третий ряд амфитеатра практически пуст. Только один 
человек сидит в середине ряда — старичок с седенькой бородкой. На узких 
серебряных погонах три звезды — генерал-полковник медицинской службы. И 
рядом с ним никого. Я спросил знакомого профессора: "Кто этот генерал?" "Леон 
Абгарович Орбели", — был ответ. На вопрос, почему люди теснятся в проходе и 
не садятся рядом с генералом, мой знакомый только пожал плечами. Не 
решались усесться рядом со столь значительной персоной? Боялись 
приблизиться к "зачумленному"? На эти вопросы ни тогда, ни сейчас я не получил 
ответа.
Академик И.П. Павлов при жизни до его канонизации в истории советской науки 
— фигура, стоявшая особняком и обладавшая особыми привилегиями. В 
литературе и в воспоминаниях старых ленинградцев тому много примеров.
Он обращался к вузовцам: "господа студенты" и вообще почти до конца дней 
своих не усвоил регламентированное: "товарищи". В большие церковные 
праздники он, как помнилось некоторым старожилам, подъезжал на пролетке к 
боковому входу в Казанский собор. Там стояли студенческие пикеты — 
безбожники были готовы остановить профессоров, желавших вкусить "опиум", 
предназначавшийся для "невежественного народа". Профессоров полагалось 
стыдить, им вслед улюлюкать, и вообще, вести среди них воспитательную работу. 
Выставив вперед бородку, Иван Петрович грозно наступал на цепочку 
воинствующих атеистов — те врассыпную. Это все-таки был Павлов — известно 
было, что партия и правительство и не такое разрешали "старейшине физиологов 
мира". В конце концов, он был национальной гордостью. К тому же его всячески 
представляли "социально близким" к материализму, а может быть, даже к 
марксизму
2
.
Но сколько веревочке не виться... Павлов писал обличительные письма 
Молотову и наркому Каминскому (они ныне опубликованы). Это уже была не 
научная "фронда", а вмешательство в политику...
Эпоха между 1934 и 1940 годами по-своему удивительна. В это время очень 
многие видные деятели слишком часто умирали "естественной смертью". 
Разумеется, всякая смерть естественна, как, впрочем, и жизнь. Но уж очень 
навязчиво тогда и в последующие годы напоминалось, что "такой-то" умер не 
какой-нибудь, а "естественной смертью", чаще всего от "острой сердечной 
недостаточности". К примеру, Серго Орджоникидзе.
В этом не было обмана, так как возможна еще одна трактовка утверждения 
"умер естественной смертью". Тогда вполне естественной была необходимость, 
чтобы сам человек предусмотрительно помог себе своевременно уйти из жизни. 
Или предоставил эту возможность кому-либо из окружающих. Пистолет, из 
которого застрелился Г.К. Орджоникидзе, естественно, оказался у него в руке не 
случайно. Как "удачно" тогда эти люди умирали! — В. Менжинский, В. Куйбышев, 
Н. Крупская, М. Ульянова, М. Горький, И. Павлов и многие другие.
Известна версия о том, что терпение вождя лопнуло, и группа неведомо откуда 
взявшихся врачей помогла крепкому старику безболезненно и скоро покинуть сей 
грешный мир. Мне она кажется правдоподобной. Как бы то ни было, но всех их 
2
 
См. рассказ "О том, как профессор Колбановский академика Павлова в марксистскую веру обращал".

хоронили торжественно, под звуки траурной музыки Шопена...
Хочу особо подчеркнуть — все, что творилось вокруг имени Павлова, не 
бросает тени на личность и творчество великого ученого. Еще раз повторю, его 
имя использовалось для унижения и уничтожения тех, кого власть хотела унизить 
и уничтожить. Да и сам он, есть основания полагать, оказался жертвой этой 
власти...
После "павловской сессии" психология оказалась в плачевном положении. Ее 
развитие ограничивалось раз и навсегда установленными рамками. Все, что не 
относится к физиологии мозга, не должно иметь места в психологических работах. 
По крайней мере десятилетие мы были лишены возможности обратиться к 
проблематике, которая не была хоть как-то связана с именем Павлова. Для того 
чтобы книга или статья была "проходной", надо было к месту или не к месту — это 
было неважно — вставлять в текст великое имя. Конечно, Павлов здесь ни при 
чем. Его труды и авторитет использовались как идеологическое оружие, с 
помощью которого были сокрушены многие области знания.
Именно тогда в обиход вошло словечко "приговаривание Павлова". Суть его 
предельно ясна. Если Павлов упомянут — все в порядке. Надо только, чтобы 
рефреном звучало его имя.
Все это было не так безобидно. Некоторые не в меру ретивые педагоги и 
психологи стали добиваться, чтобы обучение в школе осуществлялось на основе 
павловской теории. Другими словами, — у школьников надо было вырабатывать 
условные рефлексы на уровне 1-й, но самое главное — 2-й сигнальной системы. 
И никто не посмел бы в те времена сказать, что советские дети и "павловские 
собаки" — это далеко не одно и то же.
Подобных продолжателей "павловского учения" серьезные ученые старались 
не замечать, но и спорить с ними не решались.
И все-таки еще раз зададимся вопросом: каким же образом психология, пусть 
загнанная в угол, лишенная практических применений, придавленная 
идеологическим прессом, тем не менее, сохранилась и не была объявлена 
лженаукой? Многие предполагали, что ее просто не успели "закрыть" до смерти 
Великого Вождя, а после этого уже было поздно — столь решительные действия 
уже не предпринимались.
Однако я знаком с другой версией. Директор Института дефектологии Т.А. 
Власова в те далекие времена работала инструктором в отделе науки ЦК партии. 
По ее словам, в отделе был подготовлен проект постановления о закрытии 
психологии с полной заменой ее физиологией высшей нервной деятельности. 
Одним словом, аналог истории с "лженаукой" — педологией.
С этим проектом заведующий отделом науки пришел к Сталину. Тот его 
внимательно выслушал и потом сказал: "Нет! Психология — это психология, а 
физиология — это физиология". Эта "научная" аргументация была столь 
убедительна, что никто не решился вновь вернуться к поставленному вопросу. Как 
бы то ни было, но психология была спасена.
У меня нет оснований не доверять рассказу академика Татьяны Александровны 
Власовой, с которой я работал много лет. Она всегда отвечала за свои слова. 
Думаю, что так и было на самом деле. Находившаяся уже на грани "клинической 
смерти", психология выжила и через 10—15 лет была окончательно 
реанимирована.
Однако с середины 50-х годов, а в особенности после XX съезда, положение 
стало меняться: крайности антипсихологизма явно начали преодолеваться, хотя 
это и вызывало неудовольствие "верных павловцев". Об этом опять-таки 
свидетельствует эпистолярное наследие упомянутого мною видного ученого, в 
прошлом рефлексолога:
"Некоторые наиболее развязные и наглые психологи так разнуздались, что уже 
имя Павлова для них ненавистно. Уже и Павлова подводят под "культ личности". 

Словом, конъюнктурщики в области психологии опять у власти... О чем можно 
говорить с психологами? Только чудак может вступить с ними в спор" (18.08.56).
Эмоции здесь явно брали вверх над разумом. Имя Павлова, конечно, не было 
ненавистно психологам. Он был и остается по сей день великим ученым, 
разгадавшим многие тайны работы мозга.
Итак, повторю, что уже было сказано. Психология в нашей стране вступила в 
эпоху реанимации. До серьезных изменений в ее структуре, подготовке кадров и 
многом другом, что отличает развитую науку от слабо развитой, еще было далеко, 
но свет в конце тоннеля уже забрезжил.
5. Дни перед казнью и высочайшее помилование
Поделюсь результатами своеобразного историко-психологического 
исследования. Возможно, эти результаты окажутся в достаточной мере 
показательными для понимания положения, в котором находилась психология в 
20—50-е годы.
Я мысленно насчитал несколько видных психологов, наших современников, чьи 
дети, жены и внуки продолжают семейные традиции при выборе профессии. К 
примеру, в семье Леонтьевых — 4 психолога, в семье Зинченко — 5, в семье 
Элькониных — 3. Скрупулезный опрос я не проводил, быть может, я преуменьшил 
количественные показатели. В моем семействе пять психологов — три поколения. 
Фамильная профессия!
Однако вот что выясняется. Ученые, работавшие в 20—40-е годы, не 
"отдавали" своих детей в психологию. Сын академика А.А. Смирнова — музыкант, 
у профессора Н.Ф. Добрынина сын — архитектор, дочь — орнитолог, у А.Н. 
Леонтьева сын — лингвист (вторую докторскую, ученую степень по психологии он 
получил много позднее, чем первую — по филологическим наукам), выдающийся 
астрофизик академик А.Б. Северный — сын известного в 20-е годы психолога Б.А. 
Северного... Перечень может быть продолжен. И он будет достаточно длинным.
К чему все эти выкладки и перечисления? Только для того, чтобы показать 
любовь к своим детям видных деятелей психологии упомянутого периода? 
"Отдать" сына в психологию — это по тем временам значило бы что-то вроде 
сдачи в солдаты во времена Николая Первого. Только не на двадцать пять лет, а 
навсегда, без надежды на перспективы.
Я как-то сказал академику Владимиру Петровичу Зинченко, сыну известного 
харьковского психолога П.И. Зинченко:

Какой все-таки молодец был Петр Иванович. Он отпустил Вас в Москву 
учиться "на психолога" во времена, когда другие ученые на подобное не 
отваживались. Наверное, он обладал даром предвидения и знал наперед, 
что у нашей науки есть будущее.

Не идеализируйте моего папу! — был ответ. — Он меня полтора года 
отговаривал.
Психология была не только не престижна, но просто подозрительна для ее 
официальных кураторов. На их тонкий нюх от нее всегда попахивало 
"идеализмом". Искореняя вредное философское направление, они держали 
психологическую науку "в черном теле". Только на рубеже 40—50-х годов в двух-
трех университетах началась подготовка психологов. Однако было не очень 
понятно, для каких целей их готовили. Наука эта не была ориентирована на 
практику. Психологов подготавливали, чтобы они, в свою очередь, готовили 
психологов. Круг замыкался — электростанция производила электроэнергию 
исключительно для того, чтобы освещать свои помещения.
Разгром педологии фактически свел на нет права психологов "заглядывать в 
душу" ребенка. Любая попытка такого рода трактовалась как реставрация 
педологии и подлежала суровому осуждению. Торжествовала марксистская 

педагогика, для которой ребенок был заведомо такой, каким он должен был быть. 
Что здесь изучать, когда и так все ясно! Тем более что никакая иностранная 
литература в руки к нам не попадала. Дореволюционные философские книги 
были изъяты. Психологических журналов не было. И вообще, по психологии 
выходило не более двух—трех книг в год.
В начале 50-х годов и мне было "все ясно". На любой вопрос, отнесенный к 
компетенции преподаваемого мною предмета, я мог отвечать вполне 
безапелляционно. Утверждаю, что здесь действует определенная 
закономерность: чем меньше человек знает, тем уже круг того, что он осознает как 
неизвестное. По мере обогащения знаниями, с увеличением информированности 
безмерно расширяется область того, в чем он готов признать себя невеждой. 
Если область познанного возрастает в арифметической прогрессии, сфера того, о 
чем он не решается судить, расширяется в прогрессии геометрической. Отсюда 
уже не так далеко до пессимистического вывода: "Я знаю только то, что ничего не 
знаю!".
Прибавьте к этому самонадеянность молодости. Этот счастливый недостаток 
полвека назад у меня был в избытке. Невольно приходит на ум рассказ о 
возрастной эволюции самооценки одного композитора. Вначале — "Я!", затем — 
"Я и Моцарт!", еще позднее — "Моцарт и я!", и, наконец, — "только Моцарт!". Если 
говорить о моей нынешней оценке корифеев психологической науки, то я явно 
перехожу к этому последнему этапу.
Однако в начале пути все казалось простым и легким:

Артур Владимирович! — спрашивает студентка, возможно, озабоченная 
какими-то личными проблемами, — есть ли психологические основания у 
поговорки: "Любовь зла — полюбишь и козла"?
Я отвечал:

Предполагаю, что учение Павлова может подтвердить эту народную 
мудрость. Происходит генерализация рефлекса. Реакция на одно какое-то 
положительное качество "козла" переносится на восприятие других его 
качеств, которые теперь, в свою очередь, вызывают положительный 
рефлекс.
Просто и изящно! Студентка удовлетворена. Ее чувство к неизвестному мне 
"козлу" получило психологическое объяснение и оправдание.
Как бы ни были наивны и упрощенны наши лекции по психологии, где рамки 
изложения были строго очерчены марксизмом и учением Павлова, психологию как 
учебный предмет любили. На лекциях никогда не шумели, вели записи, засыпали 
вопросами: "Как психолог, объясните, почему..."; "С точки зрения психологии, как 
Вы смотрите на...?" и т.д. и т.п. У молодежи была потребность в самопознании, а 
обратиться было не к кому — не к преподавателю же истории КПСС!
Иной раз приходилось некоторую психологическую осведомленность 
переводить на уровень простейших житейских советов. Вспоминаю один очень 
давний случай. В больнице я всегда страдал бессонницей. Обычно в ночные часы 
я выходил из палаты, гулял по коридору, подсаживался к столику дежурной 
медсестры. С одной из них мы подружились, и она мне поведала о своих заботах. 
При этом конечно, была сказана традиционная фраза: "Вы, как психолог, скажите 
мне...". Пришлось мне поверх больничной пижамы натянуть на себя парадные 
ризы "душевидца".
Наденька (кажется, так ее звали) "дружила" с молодым человеком, сыном 
профессора, студентом одного из престижных вузов. Когда они полгода назад 
познакомились, она соврала, что учится на третьем курсе института. При этом не 
предвидела бурного развития событий. И вот она принята в профессорском доме 
и не сегодня, так завтра, ей будет сделано официальное предложение.
Наденька всхлипывала — вскоре ее ложь станет известна и ему, и его родным, 
и вообще, она "пропала". Тут она разрыдалась, из соседней палаты высунулась 

чья-то всклокоченная голова, и нас укорили в нарушении режима.
Что мне оставалось делать? Девочку, этого "ангела залгавшегося" (метафора 
Бориса Пастернака), да и престиж "психолога" надо было поддержать: я 
предложил следующий сценарий:

Когда он сделает Вам предложение выйти за него замуж, заплачьте и 
откажите. Заявите: "Ты меня не любишь. Я для тебя не интересна. Ты уже 
добился от меня того, чего хотел, и я не верю в искренность твоего 
чувства!". Он будет уверять Вас, что это неправда, что он Вас любит и т.д. 
Тогда надо сказать: "Если бы ты любил, ты не должен был быть так ко мне 
безразличен. Почему? Объясняю: неужели ты не мог задуматься, что наши 
свидания не могли быть совмещены с моими занятиями в институте. Я с 
самого начала решила тебя проверить, понять, что ты во мне видишь. 
Предмет для твоих удовольствий или человека, чья жизнь идет своим 
чередом? Нет, я за тебя не пойду — так не любят. К твоему сведению, я 
медсестра, а не студентка, а для тебя я как была вещь, так вещью и 
осталась. Зачем тебе было обо мне думать?".
Наденька к моим советам отнеслась с недоверием, но через два дня на ночном 
дежурстве она не знала, как меня благодарить. Ее жених стоял перед ней 
буквально на коленях, клял себя за невнимательность и обещал все уладить 
дома. В порядке гонорара за совет я получил от счастливой Нади таблетки 
ноксирона, который был в ужасающем дефиците, и несколько ночей предавался 
блаженному сну. 
Конечно, к научной психологии моя консультация прямого отношения не имела. 
Однако в те времена я не мог обратиться ни к трансактному анализу, пересказав в 
назидание некоторые рекомендации из популярной книги "Игры, в которые играют 
люди, и люди, которые играют в игры", ни объяснить ей трудности, которые 
неизбежны, учитывая различия в когнитивной сложности профессорского 
семейства и ее личности, и многое другое. В те давние времена все эти 
психологические тонкости, заимствованные из "реакционной буржуазной науки", и 
упоминать-то было небезопасно. Однако и мой предельно упрощенный план 
подействовал — свадьба состоялась.
Отвлечемся от судьбы осчастливленной "психологическими" рекомендациями 
медсестры и страдающего бессонницей пациента. Еще раз напомним, что в годы 
советской власти, особенно в предвоенные и послевоенные, психология была 
лишена права использовать достижения мировой науки для решения задач 
прикладного, практико-ориентированного характера. Не возбранялось заниматься 
механизмами памяти, ощущений, мышления, изучать темперамент и черты 
характера. Это, пожалуйста! Это сколько угодно! Только вторгаться в проблемы 
личности, социальной, юридической, политической психологии было невозможно. 
Это категорически возбранялось. Даже педагогическая психология оставалась 
долгие годы под подозрением. Позволю себе довольно большую цитату из книги 
работника ЦК ВКП(б) И.Г.Лобова, где психологии недвусмысленно указывалось на 
место, которое ей было разрешено занимать и носа дальше не высовывать: 
"Некоторые профессора психологии не прочь сейчас выступить с "прожектами" 
преподавания в педагогических учебных заведениях вместо педологии таких 
отдельных курсов, как "детская психология" и т.д. и т.п. По нашему мнению, 
сейчас не имеется никакой необходимости заниматься разработкой каких-то 
"новых" особых курсов, которые заменили бы прежнюю "универсальную" науку о 
детях — педологию... Создавать... новые, какие-то "особые" курсы детской 
психологии, педагогической психологии, школьной психологии и т.д. означало бы 
идти назад путем восстановления "педологии" — только под иным названием". 
Предупреждение было недвусмысленным и по тем временам чреватым тяжкими 
последствиями — психология оказалась кастрированной. В учебниках для 
педвузов тех лет авторы явно стремились не допустить проникновения в умы 

будущих учителей "детской", "педагогической", "школьной" психологии, чтобы 
избежать обвинения в попытках "восстановить" педологию. Студенты педвуза 
получали еще очень долго фактически выхолощенные психологические знания в 
преддверии практической работы в школе. Обвинения в педологических ошибках 
постоянно нависали над психологами. Учебные курсы, программы и учебники по 
детской и педагогической психологии педвузы получили только через 35 лет.
ОБЛОЖКИ КНИГ И.Г. ЛОБОВА И Е.И. РУДНЕВОЙ
Вполне понятно, что после грозных предупреждений и мысли не могло быть о 
свободном развитии психологии. В те времена нельзя было ссылаться на труды 
выдающихся психологов. Имя Льва Семеновича Выготского, которое в настоящее 
время широко известно, и далеко за пределами нашей страны,  было тогда под 
запретом. У меня сохранилась книжка, которая называется "Педологические 
извращения Выготского" (автор Е. Руднева). В чем только она не обвиняла 
замечательного ученого: 
"...Трудно найти какое-нибудь направление буржуазной психологии, возникшее 
за последние два десятилетия, которое бы не нашло места в его работах: Фрейд, 
Дьюи, Леви-Брюль, Адлер, Вернер, Пиаже, Клапаред, Коффка, Кёлер, Левин — 
все они в той или иной степени нашли место в его эклектической системе. ...В 
действительности обучение у Выготского играет внешнюю роль по отношению к 
развитию, не вносит изменений в развитие ребенка. Абсолютно неверное, 
клеветническое утверждение. Каждому учителю хорошо известно, как повышается 
развитие ребенка с приходом его в школу, как совершенно невозможно оторвать 
развитие от обучения. В целях выяснения положения о том, что перенос имени 
означает для ребенка и перенос свойств одной вещи на другую, Выготский и его 
ученики пытались устанавливать при помощи следующих абсурдных вопросов: 
"Если у собаки рога есть, дает ли собака молоко'". Эта "методика" полностью 
подходит под оценку, которую дает постановление ЦК ВКП(б). Критика работ 
Выготского является делом актуальным и не терпящим отлагательства, тем более 
что часть его последователей до сих пор не разоружились (Лурия, Леонтьев, Шиф 
и др.)".
Между прочим, передо мною пятьдесят пять лет назад стояла нравственная 
дилемма. Я тогда готовил к публикации книгу "История советской психологии". Те 
убийственные и абсолютно несправедливые оценки, которыми оснащала свою 
книгу Е. Руднева, я хорошо знал.

Может быть, следовало забыть об этом "грехе", не упоминать о нем, не 
называть фамилии женщины, которая работала в университете и была хорошо 
мне знакома? Поступок этот был совершен за многие годы до моих раздумий. 
Однако можно ли было простить, даже по истечении "срока давности", это 
поношение? Можно ли было так писать о Выготском, который уже не мог ответить 
на все эти бессмысленные обвинения (он умер за два года до выхода в свет 
брошюры)!
Рассказывая в моей "Истории психологии" о наветах на педологов и 
Выготского, в частности, я написал: "Такова, например, брошюра Е. Рудневой, где 
вся книга "Мышление и речь" трактовалась как антимарксистская".
Самое удивительное в этой истории то, что Руднева не обиделась и даже 
попросила меня выступить оппонентом по ее диссертации.
Если бы речь шла обо мне, а я далеко не Выготский, то, когда бы горечь 
причиненной мне обиды ослабела, я бы не стал называть имя доносчика-.
Один мой сотрудник, которому я буквально выстлал дорогу для получения 
докторской степени и профессорского звания, написал на меня десяток "телег" во 
всевозможные инстанции. Признаюсь, что к числу моих научных достижений 
руководство его диссертационной работой не может быть отнесено. Многие мои 
коллеги хорошо его знают, он автор недавно вышедшего учебника.
Перефразируя Маяковского, позволю себе стихотворные строчки:
"Если написал донос бездарь и лгунишка, 
я такого не хочу даже вставить в книжку."
И не вставил... Не везло психологии и психологам. Я придумал своего рода 
градацию наук в годы советской власти. По первой категории проходили 
"репрессированные" науки. Например, педология, евгеника, генетика. По второй 
— науки-"лишенцы" (здесь использовано расхожее словечко 
послереволюционных лет "лишенец" — лицо, лишенное избирательных прав). К 
этой категории могли быть отнесены психология, отчасти кибернетика, 
психосоматика. Избежав ликвидации и объявления "псевдонауками" или 
"лженауками", они были остановлены в развитии, лишены возможности оказаться 
"востребованными", сохранялись, используя "тактику выживания". Третья 
категория — идеологизированные и потому подконтрольные в своих проявлениях, 
часто фальсифицированные — история, литературоведение, политэкономия, 
правоведение и другие. И, наконец, четвертая категория — относительно 
счастливая — математика, физика, геология, астрономия, химия и т.д. Впрочем, 
это понятно: если бы они были ущемлены, то индустрия была бы разрушена.
Предполагаю, что опекуны науки в руководящих верхах прекрасно понимали, 
что наука, обращенная к сознанию и бессознательному в личности человека, к 
мотивам поведения в группах и обществе в целом, не должна рассчитывать на 
"беспривязное содержание". За ней надо было не только постоянно приглядывать, 
но и держать "на коротком поводке".
Борис Пастернак написал:
Напрасно в дни верховного совета, 
Где высшей страсти отданы места, 
Оставлена Вакансия поэта. 
Она опасна, если не пуста.
Эти строчки можно отнести и к психологии. Там тоже стремились оставлять как 
можно больше не подлежащих заполнению вакансий.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35




©stom.tilimen.org 2022
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет