К 250-летию Московского университета



бет1/45
Дата02.04.2019
өлшемі10.93 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   45


К 250-летию Московского университета



Московский университет

в судьбе русских писателей и журналистов


Статьи. Речи. Письма. Дневники. Воспоминания.

Московский государственный университет


2004

К 250-летию Московского университета





Московский университет
в судьбе русских писателей и журналистов

Статьи. Письма. Речи. Дневники. Воспоминания.

Московский государственный университет


2004

Преподавателям и выпускникам

Московского университета

посвящается

Содержание




Михаил Васильевич Ломоносов 62

Сергей Михайлович Соловьев 65

Василий Осипович Ключевский 73

Василий Андреевич Жуковский 82

Павел Афанасьевич Сохацкий 85

Михаил Александрович Дмитриев 90

Николай Иванович Астров 115

Кошелев Александр Иванович 127

Виссарион Григорьевич Белинский 132

Иван Александрович Гончаров 135

Нил Попов 140

Николай Иванович Надеждин 158

Константин Сергеевич Аксаков 167

Федор Иванович Буслаев 189

Константин Дмитриевич Кавелин 196

203


Юрий Фёдорович Самарин 203

Александр Иванович Герцен 210

Афанасий Афанасьевич Фет 214

Владимир Александрович Черкасский. 230

Сергей Михайлович Соловьев 236

Борис Николаевич Чичерин 245

Петр Андреевич Вяземский 264

Дмитрий Дмитриевич Оболенский 269

Павел Николаевич Милюков 284

Михаил Васильевич Сабашников 315

Наталья Алексеевна Гольцева 327

Забытое прошлое 327

Евгений Николаевич Поселянин 334

Александр Валентинович Амфитеатров 339

Андрей Белый 359

Михаил Осоргин 367

Василий Осипович Ключевский 373

Сергей Николаевич Трубецкой 375

Александр Александорович Кизеветтер 381

Василий Алексеевич Маклаков 406

Николай Сергеевич Арсеньев 418

Владимир Вернадский 450

Алексей Федорович Лосев 468

Николай Михайлович Зернов 482

Иван Сергеевич Шмелёв 490

Иван Александрович Ильин 498

Комментарии 504

Именной указатель 505

Указатель периодических изданий 538


Там, где Никитская впадает в Моховую, высятся две желто-розовые крепости московской учености. Мос­ковский студент, рожденный романтик, до старости улыбается, вспоминая свои улицы, свои аудитории, свою пивнушку и своих профессоров. Это питерцы оце­нивают, определяют и отдают должное, а мы просто любили и любим.

( М. Осоргин)

Предисловие

Проф. Волгин И.Л.



Возвышение Москвы
25 января 1955 г., в день, когда первому российскому университету исполнилось 200 лет (и событие это не без некоторого горделивого изумления отмечалось еще не вполне отошедшей от могучей сталинской опеки советской общественностью), в парижской газете «Русская мысль» появилась статья одного из старейших писателей-эмигрантов Бориса Зайцева. Она называлась «Московский университет в моей жизни».

Жизнь у Бориса Зайцева оказалась длинной. Родившийся в 1881-ом (кстати: 29 января, на следующий день после кончины Достоевского), он умрет в Париже в 1972-ом, 28 января – день в день с девяносто первой годовщиной смерти автора «Братьев Карамазовых» и не дожив нескольких часов до собственного 91-летия. Эти едва ли не мистические сближения как бы приоткрывают тайную, но подспудно ощутимую связь времен.

Автору статьи в «Русской мысли» не удалось в свое время окончить Московский университет. Но через много десятилетий, в Париже, «уходя в ночную тьму», он с нежностью вспоминает старые стены на Моховой: «С этой студенческой осени я стал как бы особенным гражданином Москвы. Москве подходили наши синие околыши».

Надо сказать, что Москве удивительным образом «подходил» и сам Университет: об этом с редкостным единодушием свидетельствуют едва ли не все мемуаристы. И дело, очевидно, не только в тех преимуществах, которые имели в виду его основатели и устроители: выгодное географическое положение Москвы, сравнительная дешевизна тамошней жизни, наличие родственников у явившихся из провинциального захолустья студентов… Истина, по-видимому, заключалась еще и в том, что Москва самой своей сутью, своей приближенностью к основам национальной жизни была – по контрасту – более расположена к приятию тех благ просвещения, которые в европеизированном Петербурге выглядели бы лишь формальным прибавком к уже устоявшемуся культурному слою. Зато в исконно русской, «корневой», патриархальной Москве новое учреждение могло стать мощным стимулом для развития самобытной духовной жизни и в конечном счете послужить делу национального обновления.

Была ли достигнута эта сокровенная цель?

«Более чем какая-либо другая тема русской истории, – говорит геттингенский профессор Т. Маурер, – университеты царской России представляют загадку для историка, заставляя его сомневаться в таких категориях, как «отсталость» и «прогресс» – так как в некоторой свойственной им двойственности едва ли можно их отнести к какому-то одному из этих полюсов»1.

Строго говоря, появление Университета не диктовалось какой-либо срочной и насущной необходимостью. Система, созижденная Петром, в целом справлялась с теми экономическими, военными и даже научными вызовами, с которыми сталкивалась развивающаяся страна. Проектируемая школа не была предназначена для наполнения армии офицерами, знающими в подлиннике, скажем, Горация, а государственных учреждений – чиновниками, толкующими о дифференциальных уравнениях. Обретение прикладных навыков предполагалось только на одном – медицинском – факультете. Все прочие знания относились к сфере так называемых высших наук. Будущий Университет был, условно говоря, ориентирован более на метафизические умозрения, нежели на узкую практическую пользу. Не последнюю роль, конечно, играли соображения государственного престижа: университеты давно уже стали неотъемлемой принадлежностью всех благоустроенных государств. Претендующая попасть в их число российская монархия желала выглядеть просвещенной.
Веселая царица

Была Елисавет…


Что ж: тут был еще один – сугубо интимный – аспект.

В своем «Благодарном воспоминании о Иване Ивановиче Шувалове», оглашенном в день столетней годовщины Университета, С.М. Соловьев поспешил отдать должное тому, по чьей мысли «возникло учреждение, долженствовавшее удовлетворить потребности времени, а именно дать науке возможность достигать своей высшей нравственной цели».

Именно «высшая нравственная цель» и оказалась истинной сверхцелью Проекта.

Не забудем, однако, что первый куратор Московского университета (бессменно остававшийся таковым на протяжении более четырех десятилетий) не достиг в ту пору и двадцати восьми лет. Императрица Елизавета Петровна, утвердившая своим знаменитым указом рождение новой школы, была восемнадцатью годами старше «нашего камергера и кавалера Шувалова», вот уже лет шесть пребывавшего «в случае» – ко благу всей страны. Могла ли стареющая императрица отказать своему молодому избраннику?


Великий Петр к нам ввел науки,

А дщерь его ввела к нам вкус –


как несколько тяжеловато, но, в сущности, справедливо выразится Г.Р. Державин (правда, по несколько иному поводу).

Итак, все складывалось самым благоприятнейшим образом. Общее начертание нового учебного заведения и даже его профессорский штат, настоятельно предлагаемые «вашего превосходительства всепокорнейшим слугой» М.В. Ломоносовым в его летнем, 1754 г., письме к И.И. Шувалову, были почти дословно воспроизведены в императорском указе. Трем факультетам – юридическому, медицинскому и философскому (последний, как бы свидетельствуя о тайном единстве мироздания, совокуплял в себе столь различные предметы, как экспериментальная физика, всеобщая история и искусство стихотворства2) – надлежало стать твердым подножием новой российской образованности.

26 апреля 1755 г. состоялась «инавурация» университетской гимназии – с молебном и торжественными речами на российском, латинском, французском и немецком языках, после чего, как сообщили из Москвы «Санкт-Петербургские ведомости», «знатнейшие персоны прошены были во внутренние покои, где трактованы были разными ликерами и винами, кофием, чаем, шоколадом и конфектами»3.

Судьбе было угодно, чтобы Университет разместился в самом сердце первопрестольной, бок о бок с Красной площадью, у Воскресенских ворот (на месте будущего Исторического музея). С течением времени переместившись на Моховую и прирастая новыми владениями и строениями, он лишь укрепил свое центральное положение. Окна главных университетских зданий выходили на Кремль: символ образованности воздвигся прямо напротив символа государственной власти. В стране появилась новая точка притяжения: она влекла к себе тем сильнее, чем гадательнее и неопределеннее была предназначенная ей роль.


«Вот система!»
А.А. Кизеветтер замечает, что Московский университет был всероссийским микрокосмосом, продолжавшим «собирательную миссию преемников Калиты». Добавим, что Университету удавалось совершать это куда меньшей кровью. Он сделался таким же «брендом» Москвы, как Спасская башня или колокольня Ивана Великого. Как-то сами собой рассеялись намерения перевести его на Воробьевы горы или в Лефортово: все связанные с этим усилия ушли в песок. Университет остался на Моховой4.

С 1755 г. Москва могла смело претендовать на звание столицы русского просвещения. И пусть другие стороны ее повседневного быта отнюдь не освящались этим высоким титлом, все равно лишь «в припадке капризного раздражения» меланхолический Сумароков мог утверждать, что улицы ее вымощены невежеством «аршина на три толщиной». Невежества, конечно, хватало, как, впрочем, и везде (не исключая самые просвещенные страны). Однако наличие именно в Москве сравнительно тесного и весьма заметного по своему духовному притязанию круга заставляло родителей отправлять туда своих недорослей: Митрофанушки уже вызывали всеобщий смех. И если юные сотоварищи Дениса Фонвизина на вступительном испытании не сходились во мнении, куда, собственно, впадает Волга – в Белое или в Черное море, – с течением лет ученые споры стали обретать более положительный смысл5.

Позже Константин Аксаков нарисует впечатляющую картину: в аудиториях на Моховой перед русским юношами раздается «тысячелетняя речь божественного Гомера». Впрочем, иные слушатели обращали «больше внимания на смешную фигуру профессора, чем на дивные слова “Одиссеи”». Но «странное дело!» – восклицает К. Аксаков. И то, что витало в воздухе в виде неких мировых отвлеченностей, и то, что порой плохо преподавалось и быстро улетучивалось из памяти забывчивых студентов, – все это так или иначе западало в юные души и неопытные сердца. Высшее образование, вопреки обозначенному в его названии «верхнему» положению, действует на глубине, исподволь: оно формирует не крону, но корни. На этом, в сущности, сходятся едва ли не все мемуаристы. Автор «Обломова» в своем мемуаре как бы мимоходом сообщает, что во время Крымской кампании главнокомандующий, князь Горчаков, «свидетельствовал, что прошедшие курс университетского образования были и отличными, из ряда вон выходящими офицерами».

Но пока впереди кампания 1812 года.

«Время летит, – восклицал в 1797 г. на акте в Университетском благородном пансионе пятнадцатилетний Василий Жуковский, – и семена мудрости и добродетели, насажденные во дни юности в умах и сердцах наших, возрастут в древо великое, коего плоды будем мы собирать и в самой вечности!» Плавность и закругленность периода, равно как и содержащиеся в нем чувствования, лучше всего доказывают, что университетским питомцам пошли впрок не только наставления их мудрых профессоров, но и пленительные уроки Карамзина. Храм науки не станет той крепостью, которая, как выразится позднее министр просвещения С.С. Уваров, должна быть отделена от мира действительного рекою забвения, наподобие Елисейских полей древних. Гул новой русской словесности властно проникнет под своды аудиторий на Моховой. И пока любимый не одним поколением школяров профессор красноречия, стихотворства и языка российского А.Ф. Мерзляков прижимает к сердцу трепетную руку, восклицая при этом: «Вот система!», его насмешливые слушатели украдкой, но с равным рвением почитывают Пушкина и Баркова6. Определяющий тогда эстетические пристрастия «сумрачный германский гений» ничуть не мешает живейшему восприятию легкомысленного российского стиха.

27 сентября 1832 г. тот же Уваров (еще не министр, а попечитель) будет сопровождать Пушкина во время его единственного визита в Университет. Указывая поочередно на ученого лектора и на поэта, Уваров с пафосом молвит: «Вот теория искусства, а вот и само искусство!». (Автор бессмертной формулы «самодержавие, православие, народность» умел выражаться лаконически.) Жаль, что в аудитории не присутствовал юный Лермонтов: за несколько месяцев перед тем он как раз вышел из Университета. Что помешало б ему, сохранявшему на лекциях ленивую («полулежачую») позу и демонстративно углубленному в редкую иностранную книгу, выйти из своей высокомерной задумчивости? Судьбоносное (как ныне выразились бы) свидание двух светил российской словесности (как выразились бы тогда) могло состояться – к вящему удовольствию нетерпеливых потомков.

Но увы. История Университета полна подобных невстреч. Белинский тоже будет обретаться где-то совсем рядом, но впервые по-настоящему разглядит автора «Смерти поэта» лишь много лет спустя, когда тому после очередной дуэли придется скучать на петербургском ордонансхаузе. Герцен не заметит студента Белинского; юный Гончаров прошествует мимо юного Константина Аксакова. Фет «лицом к лицу» столкнется с Н.В. Гоголем (последний не бывал в Университете, зато проживал рядом, в доме Погодина), однако, будучи лично не знаком с постояльцем, не поклонится автору «Мертвых душ». (Гроб Гоголя будет поставлен в университетской церкви, хотя сам он принадлежал к другому приходу: более подходящего храма не нашлось бы в целой Москве.) Но родственные души все-таки находят друг друга. Сам Фет проведет университетские годы под дружеским кровом своего соученика Аполлона Григорьева (вернее, его семейства: ему запомнится этот домашний лицей).

«Ныне случается, – писал в 60-х гг. XIX в. М. Дмитриев, – что выходят из университета математик или юрист, не знающие литературы, между тем как литература, в обширном смысле, со всеми вспомогательными науками, способствует более к образованности человека, чем специальные предметы других наук. И потому в наше время было менее положительной и односторонней учености, но более общего просвещения, уясняющего идеи». От этого происходило не только более «разнообразия в сведениях», но и, что немаловажно, «более жизни в разговоре».

Принято как нечто само собой разумеющееся отмечать вклад Московского университета в отечественную науку. С гораздо меньшей отчетливостью «университетский след» обнаруживается в российской словесности. Однако последняя никогда не оставалась только учебной дисциплиной. И если действительно «поэт в России больше, чем поэт», то можно с осторожностью допустить, что и читатель в России не совсем обычного свойства. Тем более когда он, читатель, пребывает в звании студента и располагается в самом чувствилище умственной жизни – там, где свежие книжки столичных журналов (чьими редакторами были действующие или бывшие университетские преподаватели – М.Т. Каченовский, Н.И. Надеждин, П.М. Леонтьев, Н.А. Любимов, М.Н. Катков и др.) обладают достоинством новостей – не менее важных, чем, например, сообщаемые в последних выпусках парижских газет.

Тому были свои причины.

При полном отсутствии в России публичной политики, гласной парламентской деятельности или, на худой конец, свободно конкурирующих научных школ литература оставалась едва ли не единственной сферой, где могла бы проявиться живая жизнь и нашли бы воплощение потребности национальной души. В невербализованном российском контексте роль текста была исключительно велика. В свою очередь некоторая заведомая – культурная – избыточность университетского учения, изначальная установка его не на узкую специализацию, а на общие гуманитарные цели не могла не пробуждать в душах университетских воспитанников «любовь к высокому». Университет не ставил своей задачей подготовку литераторов; однако число его выпускников, так или иначе проявивших себя на литературном поприще, чрезвычайно велико7. Собственно, тексты, помещаемые в настоящем издании, говорят сами за себя.

Тот, чье имя носит Московский университет, помимо прочих своих заслуг был писателем. Не без изящества зарифмовал он имя другого основоположника – «первого перед престолом ходатая»:


Неправо о вещах те думают, Шувалов,

Которые Стекло чтут ниже Минералов.


Поэзия еще не вполне отделилась от науки.

Зато наука спешила дистанцироваться от религии. В отличие от университетов Западной Европы, на Моховой не было богословского факультета. Предметы, подлежащие веденью веры, считались обязательными, но никогда не доминировали в общем учебном процессе. Правда, нельзя сказать, что светский по статусу и духу Университет, строго надзиравший за воспитанием юношества, не пекся о его окормлении. Но знание Божественного Откровения почиталось лишь одной из сторон светской образованности. Недаром преподававший церковную науку протоиерей Сергиевский не отзывался, когда его именовали «батюшка», но снисходил до ответа при обращении «господин профессор» («Я совсем не имел чести знать вашу матушку», – заметил он одному настойчивому студенту). Здесь не столько являла себя мирская гордыня, сколько подчеркивалась принадлежность к сословию: не пастырей, но ученых.

С другой стороны, совершенно неотделима от образа Университета домовая церковь Святой Мученицы Татианы, на фронтоне которой было начертано: «Приидите к Нему и просветитеся» (позже замененное на другую цитату: «Свет Христов просвещает всех»). Ни то, ни другое не означало, что обретение знаний противно приятию благодати. Ибо, как сказал в своем слове при освящении храма в 1837 г. митрополит Филарет: «Итак, вот дом молитвы под одним кровом с домом любомудрия. Святилище тайн приглашено в жилище знаний… Видно, что религия и наука хотят жить вместе и совокупно действовать к облагораживанию человечества».

Достижение этой гипотетической цели с течением времени отдалялось. Ненастной ночью 1919 г., при вспышках молнии и раскатах грома («Прообразом исторического события – в природе служит гроза», – сказал О. Мандельштам), смущенные пролетарии ценой чрезвычайных усилий собьют тяжелые каменные буквы с церковной ротонды. «Дом молитвы» будет изгнан из «дома любомудрия».

Но вернемся в XIX столетие.
Плоды любомудрия
Уже на заре царствования Александра стало очевидно, что идея, положенная в основу Университета, в общем оправдала себя. Была опробована модель, на которую так или иначе стала ориентироваться вся система российского образования. «Обитель высших знаний» (Филарет) самим фактом своего существования поднимала уровень всего школьного дела. Как выразился в 1805 г. профессор и надворный советник П. Сохацкий, великая приносимая Университетом отечеству польза «никогда даже самою завистию не была совершенно отрицаема». Тем более никакие резоны не могут умерить ностальгического воодушевления, которое захватывает воспоминателей, как только они берутся за перо.

«И теперь без смеха нельзя себе представить Вас. Мих. Котельницкого, – говорит Н.И. Пирогов, – идущего в нанковых, бланжевых штанах в сапоги (а сапоги с кисточками), с кульком в одной руке и фармакологиею Шпренгеля, перевод Иовского, под мышкою». Профессор медицинского факультета, он бредет от Охотного ряда, где запасся провизией, на Моховую, отдает кулек сторожу и отправляется в аудиторию: «Вас. Мих., с помощью очков читает в фармакологии Шпренгеля, перевод Иовского: «Клещевинное масло, oleum ricini, – китайцы придают ему горький вкус». Засим кладет книгу, нюхает с всхрапыванием табак и объясняет нам, смиренным его слушателям: «Вот, видишь ли, китайцы придают клещевинному маслу горький вкус». Мы, между тем, смиренные слушатели, читаем в той же книге: вместо китайцев – «кожицы придают ему горький вкус».

Для профессора фармации и статского советника Котельницкого процесс учения почти не отделен от домашнего быта. Часто, говорит Пирогов, «заключал он лекцию до звонка такими словами: «а мне пора к Надежде Андреевне (жене); она у меня нездорова».

Котельницкий, декан медицинского факультета, неизменный защитник студентов (ему приходилось вступаться и за Белинского), «старик очень добрый и почтенный». Он не обращал никакого внимания, когда, переписывая латинский текст, студенты вместо venenum (яд) писали venerum (венерический) – что, впрочем, не так уж глупо. Садясь на извозчика, он приговаривал: «Смотри, поезжай осторожнее; статского советника везешь»8. Его любили, хотя и подсмеивались над ним. Он как бы олицетворял собой ту патриархальную старину, с которой никак не мог расстаться Московский университет. Возможно, профессор был последним из могикан.

В.М. Котельницкий – родной дядя матери Достоевского, любимый ее детьми и сам любящий их «ученый дедушка». Каждую Пасху старшие братья Достоевские (и в том числе брат Федор) непременно являются к дедушке на обед. Дедушка, впрочем, не спешит приобщить племянников к университетским премудростям, особенно по части медицины (будучи доктором, он не выписал в жизни ни одного рецепта из опасения навредить и сам с женой предпочитал лечиться у другого врача – отца Достоевского). К восторгу детей, он ведет их на балаганы – туда, где бал правят паяцы, клоуны, силачи и Петрушки. И хотя этот университет детям куда милее и ближе, можно с известной натяжкой утверждать, что юный Федор Достоевский имел случай войти в некоторое соприкосновение с кругом университетской жизни9.

Об Университете его воспитанники вспоминают как о лучшей поре: так обычно всегда вспоминается молодость. Даже о глуповатых или невежественных наставниках бывшие ученики отзываются с благодушной иронией. Что же говорить о любимых учителях, которым прощают все. Так, профессорское пристрастие к пуншу и появление на лекциях в легком подпитии трактуется не без оттенка сыновнего умиления. Важным было другое: то, что высокоторжественно именовалось «психологическим разбором чувства истины» (Н. Надеждин). Наличие в лекционных курсах указанного чувства или, выражаясь иначе, поэтики мысли принимается юными слушателями с чрезвычайным восторгом. Ибо ничто не ценится выше, чем интеллектуальная доблесть. И даже если провозглашаемые с кафедры постулаты окажутся при дальнейшей поверке чуть старомодными, они все равно падут на благодатную почву. Возможно, выучившиеся в школе Каченовского, Мерзлякова, Надеждина неофиты с годами перерастут своих старых профессоров. Но предание будет переходить из уст в уста. Ни «состояние окаменелости», в котором под конец пребывали иные из былых кумиров (Каченовский), ни «отвратительная внешность» и корыстолюбие, вспоминаемые почему-то в одном ряду (Погодин), ни даже проповедуемый с истинным чувством казенный патриотизм (Шевырев), повлекший ехидный вопрос одного студента-поляка – сколько получает профессор за это лишнего жалованья? – ничто не в силах отвратить от названных и не названных лиц стойких ретроспективных симпатий10.

Что же говорить о Т.Н. Грановском, лекции которого приравниваются к сфере художества, к творческому акту, а сама артистическая натура лектора вызывает всеобщее поклонение. Конечно, тем, кто не был непосредственным свидетелем таких тайнодействий, трудно, если не невозможно постигнуть их магнетическую природу. Секрет, к сожалению, утрачен. И надо полагать, заключался он не только в занимательном изложении истории Средних веков. Разумеется, тут важно высокое мастерство. Но, пожалуй, еще важнее – особый тип университетской личности, возросший на скудной российской ниве. Многоприемлющая душа историка, его доброжелательность, снисходительность и открытость, благородство и толерантность (чуть было не вымолвил – политкорректность: современник упоминает о вежливости первоначальных споров западников и славянофилов) – все это было довольно ново и необычно. Грановский являл собой невиданный прежде «культурно-исторический тип». Он мог бы напоминать Карамзина, если бы в отличие от автора «Истории государства Российского» не был вполне проникнут либеральным западным духом11. Его нравственные правила были безупречны. И это, казалось бы, постороннее для «чистой науки» обстоятельство воспринималось как часть его профессионального облика. Ему устраивали овации. На исходе николаевского царствования (и даже вплоть до 1880-х гг.!) аплодирующих студентов еще могли упечь в карцер (что, к счастью, не распространялось на присутствовавшую на лекции Грановского светскую публику)12. Слушателям было трудно сдержать эмоции. Князь Д.Д. Оболенский приводит анекдот: митрополит Филарет, с неудовольствием вопросивший профессора богословия Сергиевского (последний, как помним, не любил, когда к нему обращались «батюшка»), почему тому хлопают студенты, и получивший ответ, что, очевидно, – за хорошие лекции, с чувством возразил: «Так читай похуже…». В словах владыки можно помимо прочего усмотреть тонкий намек на неуместность аплодисментов в храме (пусть даже в храме науки), тем более что лектор-богослов касается материй, не требующих особых рукоплесканий.

Безукоризненное общественное поведение тоже становится фундаментальной университетской традицией, тем критерием, по которому судят о принадлежности к сословию (то есть к ученой корпорации). И когда профессор римского права Н.И. Крылов будет уличен во мздоимстве и этот скандал не повлечет для его виновника никаких последствий (начальство предпочло отмолчаться), никого не удивит то обстоятельство, что несколько молодых профессоров почтут себя оскорбленными и выйдут из Университета (Грановский не смог к ним присоединиться только по той причине, что ранее учась за границей, он задолжал государству). Трудно припомнить случай, чтобы в наши дни кто-либо последовал этому поучительному примеру.

«Не домогаться ничего, – скажет Герцен, – беречь свою независимость, не искать места – все это, при деспотическом режиме, называется быть в оппозиции». Автор «Былого и дум», возможно, преувеличивает степень фрондерства своих университетских друзей, равно как и подозрительность по отношению к ним государственной власти (он даже именует Университет «опальным»). Он говорит о свободной циркуляции в аудиториях запрещенной литературы и открытом обсуждении довольно рискованных тем («Я не помню ни одного доноса… ни одного предательства»). Конечно, в Москве вообще было вольготнее, чем в Северной Пальмире. Но и та высокая степень умственной независимости, которую, несмотря на вписанность вместе с другими чиновниками в строгую «Табель о рангах», демонстрировала университетская профессура, свидетельствовала о том, что московское академическое сообщество в какой-то мере сумело отдалиться от забот и политических предпочтений Петербурга. Это значит, что Университет стал культурнее правительства. Того самого, которое, по слову Пушкина, будучи «единственным европейцем в России», сначала вызвало это учреждение к жизни, но со временем сохраняло все меньше оснований притязать на интеллектуальное лидерство. Не могло быть речи и о моральном соперничестве. Господствующий в Университете дух был чище общей государственной атмосферы. «Я помню, – говорит Герцен, – юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, от чего человек серьезно должен был краснеть, что старался бы забыть, скрыть». Низкие поступки или недостойный образ действий были несовместимы с теми понятиями, которые усвоили слушатели Надеждина и Грановского и которые незаметно вошли в их духовный состав. Имена великих этиков и мыслителей – от античных до новых времен – становились как бы принадлежностью быта – и можно ли осуждать «выпившего не в меру» слугу Аполлона Григорьева, который, выкликая при театральном разъезде экипаж своего молодого барина, ошибочно провозгласил: «Коляску Гегеля!».

Да: иные посетители Университета (к ним, разумеется, не относятся казеннокоштные студенты) имели собственный выезд (точнее сказать, пользовались родительскими лошадьми)13. Но учебное заведение, «по своей и Божьей воле» основанное «архангельским мужиком» и формально могущее допускать в свои стены даже крепостных (правда, с письменного разрешения их владельцев)14, никогда не представляло собой академию избранных. В этом смысле Московский университет был гораздо демократичнее, чем, например, Царскосельский лицей. Более того: в первые годы существования Университета дворянские недоросли отдавались туда родителями не без опаски. Гвардейские карьеры выглядели куда предпочтительнее. Зато семинарская публика вольна была теперь выбирать между Духовной (бывшей Славяно-греко-латинской) академией и Университетом. Положение изменилось после знаменитого, от 6 августа 1809 г., указа, инспирированного «поповичем» – неугомонным Сперанским. Чтобы достичь на статской службе известного чина, теперь нужно было сдать университетский экзамен. Несмотря на негодование, возбужденное этой стеснительной мерой, дворянские юноши и чиновники летами постарше быстро наполнили аудитории на Моховой. Все это случилось незадолго до пожара Москвы и, соответственно, тех потрясений, которые, как всякое национальное бедствие, пробудили страну.



Каталог: files
files -> 1 дәріс : Кіріспе. Негізгі түсініктер мен анықтамалар. Тиеу-түсіру жұмыстары жөніндегі жалпы түсініктер
files -> Қыс ең зақымданатын жыл мезгілі. Бірақ жаралану, сынық, тоңазу, үсіп қалу біздің қысқы тұрмыстың міндетті салдары емес
files -> Қазақ халқының ұлттық ойындары
files -> Тема: Детский травматизм. Травма мягких тканей лица и органов рта у детей. Особенности первичной хирургической обработки ран лица. Показания к госпитализации ребенка
files -> Тематичний план практичних занять


Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   45


©stom.tilimen.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет